И снова попытка оправдаться, на этот раз уже возлагая на бога ответственность за содеянное:
«Теперь позвольте мне сказать, как произошло, что это дело свершилось. В сердцах некоторых из нас жила уверенность, что великие дела следует свершать не властью или силой, а духом божьим. И не ясно ли это? То, что заставляло наших людей идти на штурм с такою отвагой, был дух божий, который вселял мужество в наших людей и лишал его наших врагов, благодаря чему мы достигли счастливого успеха. И потому богу, только ему одному, принадлежит вся слава…»
Он был раздражен двумя неудачами приступа, раздосадован потерей людей; он приказал не щадить противников «сгоряча»… Но разве гнев — оправдание жестокости? Он представлял дело так, будто резня в Дрогеде — месть за кровь англичан, пролитую в восстании 1641 года. Но разве сам он не понимал, что не гарнизон Дрогеды повинен в тех давних убийствах? Он полагал, что кровь, пролитая в несчастной крепости, предотвратит кровопролитие в дальнейшем; но разве сам он, умудренный многими боями и даже короля приведший на плаху, не знал великого и страшного закона: всякая пролитая кровь ведет к новому кровопролитию, «земля не иначе очищается от пролитой на ней крови, как кровью пролившего ее…».
Оставалось переложить все на дух божий — это он вел солдат, это он направлял руку самого Кромвеля, это он ответствен за горы трупов… Поистине, не христианский, а ветхозаветный дух, дух битвы и возмездия мог внушить такую мысль. Этот дух и самого Кромвеля, и солдат его, когда-то вдохновленных светлыми идеалами добра и терпимости, сделал теперь беспощадными.
Поначалу казалось, что устрашающий пример Дрогеды возымел действие: в руки англичан сдались Дендалк, Трим и несколько других мелких крепостей. Посланные Кромвелем отряды вскоре покорили весь север страны. «Трудно себе представить, — писал Ормонд Карлу II, — какой великий ужас вселил этот успех и сила мятежников (то есть англичан) в наших людей… Они так ошеломлены, что я только с великим трудом могу принудить их сделать что-нибудь даже для собственной безопасности».
Кромвель, проведя некоторое время в Дублине, куда приехала Элизабет, должен был отправиться теперь на юг, к Уэксфорду. Стоял дождливый, хмурый сентябрь. Погода портилась день ото дня: с побережья дул пронизывающий ветер. К Уэксфорду подошли 1 октября, стали лагерем у его стен и начали переговоры о сдаче. Походные палатки не просыхали, солдаты дрогли в сырой одежде, болезни распространялись. Все мечтали поскорее занять Уэксфорд — важный ключевой порт, ближайший к берегам Англии, древний центр пиратства. Там надеялись расположиться на зимние квартиры, обсохнуть, отдохнуть.
Переговоры затянулись: внутри крепости, как и повсюду в Ирландии, не было единства среди командиров. Комендант гарнизона то соглашался сдать крепость на приемлемых условиях, то, получая подкрепления от Ормонда, отказывался, тянул, колебался. Солдаты Кромвеля заждались, озлобились. И тут произошло то, что Кромвель потом оценивал как «неожиданную милость провидения»: из крепости явился предатель. 11 октября ожесточившееся парламентское войско, семь тысяч пехоты и две тысячи конницы, получили возможность без изнурительной осады или кровопролитного штурма прорваться в крепость.
Когда защитники Уэксфорда, застигнутые врасплох, увидели, что их предали, что замок наводняется английскими солдатами, они смешались и бросились со стен вниз, к центру города. А штурм тем временем уже начался. Лестницы приставлены к лишенным защитников стенам, англичане, озверев, быстро карабкались вверх, в считанные минуты они овладели внешними укреплениями. Но в городе были еще укрепления, баррикады на улицах, и там ирландцы, оправившись от неожиданности, стали упорно сопротивляться.
И странно — такие дисциплинированные, такие великодушные у себя дома, кромвелевские солдаты здесь, в Ирландии, словно с цепи сорвались: они начали грабить. Кромвель не то чтобы разрешил им это, но попустительствовал, не останавливал, не наказывал. В мирные дома врывались озверевшие головорезы, еще так недавно с гордостью именовавшие себя Армией нового образца; они рвали покрывала с кроватей, тащили вина и окорока из погребов, а если кто из жителей осмеливался протестовать — будь то женщина, старик, ребенок, — его безжалостно протыкали шпагой и еще глумились при этом, поджигали разоренное, обезображенное жилище.
А если монах или священник попадался на их дороге, ему разбивали голову. Особенно много их укрывалось в храмах, но и они не избегли общей участи. Некоторые выходили навстречу солдатам, держа перед собою распятие и заклиная сохранить им жизнь, но распятия выхватывали из их рук; символ кротости и искупления становился орудием убийства.
Кромвелю оставалось разводить руками. Он хотел сохранить город, использовать его для зимовки, но город лежал в руинах. Его собственные солдаты произвели варварское разрушение. Что оставалось делать?
Город был очищен не только от защитников, но и от жителей. Едва ли один из двадцати, по признанию самого Кромвеля, уцелел. Большинство оставшихся в живых покинули город и были убиты уже за его стенами. Уэксфорд стал английской собственностью. И Кромвель смотрел на него уже по-хозяйски, как на свое достояние, и мечтал:
Несколько позже, уже в январе, в ответ на провозглашение ирландским католическим духовенством «священной войны» против захватчиков, в ответ на их призыв к единению, к союзу всех национальных сил, Кромвель выпускает декларацию — значительнейший документ, десять страниц убористого шрифта.
Так вот, оказывается, кто ответствен за жестокости английской армии, сами ирландцы! Не один Кромвель, но и члены парламента там, в Лондоне, и все офицерство, и финансисты Сити, — все, кто организовывал поход, прикрывали свои истинные цели этим великолепным по наглости, по лжи объяснением. А направляли руку ирландцев, подстрекали к мятежу, по их мнению, католические священники. Это они будоражили народ, это они в нарушение законов, изданных еще королевой Елизаветой, служили свои дьявольские мессы.