- Ох, от греха бы, Иванечка, от греха...
Не доезжая до того дома, где теперь жил Иван, Ставрин остановил лошадей. Виткевич соскочил с телеги и пошел прямо на светящиеся окна. Заглянул внутрь и сразу же отпрянул. Зажмурился. Не от яркого света, а от того, что представилось его взору. Он заглянул в окно еще раз: сомнений быть не могло. У Яновского был маленький портрет этого человека. За столом, устало опершись на руку, сидел Александр фон Гумбольдт. Человек, которого весь мир звал 'придворным революционером'. Человек, совместивший в себе блестящие дарования историка, естествоиспытателя, географа, лингвиста и этнографа.
Справа от него сидел батальонный командир Бабин. Он молчал. Он не знал, по-видимому, о чем следовало говорить со знаменитостью. Боевой офицер, рубака, храбрец, Бабин был человеком скромным, и поэтому многим, не знавшим истории его жизни, он казался скучным.
'Ах, сюда бы умницу Яновского, - с горечью подумал Иван. - Где-то он сейчас?'
С тех пор как подполковник уехал в Россию, Иван ничего не знал о нем.
- Тимофей, скорей уезжай, - громко прошептал Виткевич, отбежав от окна.
Ставрин вздохнул, чмокнул губами, и повозка тронулась. Виткевич вернулся к окну. Бабина в комнате уже не было. Хлопнула дверь: батальонный ушел к себе. Гумбольдт остался один. Он по-прежнему сидел у стола и неотрывно смотрел на колеблющееся пламя свечи. Иван подождал, пока Бабин отойдет подальше. Обошел дом, постучался в дверь. Вошел. Остановился на пороге. Скрипнула половица, Гумбольдт поднял голову. Испугался.
- Кто вы?
- Хозяин этого дома.
- И этих словарей? - Гумбольдт кивнул на полки.
- Да.
- Но мне же сказали, что вас нет в Орске.
- Вам не могли сказать иначе, потому что я считаюсь государственным преступником.
Глаза Гумбольдта оживились, он встал, шагнул навстречу Ивану и протянул ему обе руки.
- Ваше имя?
- Иван Виткевич.
Уже перед утром, обходя крепость, дозорные заметили свет в окнах домика, где остановился заезжий чужестранец. Солдаты заглянули в окна, любопытствуя, чем можно заниматься в столь поздний час.
Увидев в комнате чужестранца и Виткевича, солдаты пошутили:
- Как два ученых схлестнутся, так по ним дня и ночи нет.
Кто-то из солдат сказал:
- А глянь, Ванька-то наш, поляк, с ним как словно с равным разговор ведет. Молодца парень!
Около вала солдатам повстречался батальонный адъютант Попов, назначенный сегодня дежурным по крепости.
- Что, орлы? Ходите? - глубокомысленно спросил он.
- Ходим, - ответили солдаты, довольные представившейся возможностью поговорить с начальством.
- Спать, верно, хочется?
- Так-то оно так. А вон иноземец не спит. Попов насторожился:
- Что это?
Молоденький солдатик радостно выпалил:
- С нашим разговаривает, с Виткевичевым.
Пожилой солдат пребольно наступил молодому на ногу. Парень охнул, посмотрел на старого солдата, на Попова, который стал похож на ищейку, и понял, что сделал он плохое дело.
Попов подбежал к домику Виткевича. Крадучись, подошел к окну и замер прислушиваясь.
- Я не понимаю лишь одного, - говорил Гумбольдт. - Государство подобно дереву. Так зачем же обрывать лучшие цветы со своих ветвей? Для того, чтобы удобрить почву для будущих? Слишком долго придется ждать плодов.
- У меня есть только один путь, - ответил Виткевич после долгого молчания. - Бежать.
- Куда? Всюду люди. И потом человек должен иметь родину.
- Она есть у меня.
- Где?
- Здесь.
- Тогда зачем бежать?
- Для того, чтобы помочь страданиям наших людей или в крайнем случае не видеть этих страданий. Ведь наши люди отличаются светлым умом, добрым сердцем и величайшей долготерпеливостью.
- Это великолепная сумма. Это сумма величия нации.
- Да. И трагедии ее.
Попов услышал шаги и отпрянул от окна. Когда он опять приблизился, говорил Гумбольдт.
- Жить среди азиатов? Вы не сможете. Я тоже люблю Азию. Только ненадолго. После путешествий я возвращаюсь домой. Я согласен с англичанами: мой дом - моя крепость. Лишь за крепкими стенами можно мыслить. Здесь в степях я смотрю и запоминаю, но не делаю выводов. Для того чтобы делать вывод, надо уметь закрывать глаза. Вот так, - и Гумбольдт опустил веки, прикрыв ими, словно материей, выпуклые глазные яблоки.
- Сейчас вы, - продолжал он, - в экстазе. Вам радостна стихия просторов. Это от молодости. Но для того чтобы стихия стала по-настоящему широкой и всеобъемлющей - я говорю о стихии чувств, вы понимаете меня, - для этого она должна пройти процесс, подобный закалке клинка. Из огня - в воду. Из холода в жару. Необходимо испытание веры. Вы талантливы, вы переживаете несправедливые горечи судьбы, и вы несете в сердце веру. Сама по себе вера прекрасна, пусть даже это будет вера в черта.
- Не хотите ли вы сказать, что всякая вера в конце концов обман? Самообман. Красивый, мужественный, но самообман?
- Нет. Я никогда не скажу так. Человек, переставший верить, становится бесплодным. Но мне кажется, Виткевич, что вы сами создали образы тех людей, к которым собираетесь бежать.
Иван молчал. Его подмывало сказать, что он не создавал своим воображением людей, к которым собирался уходить, что он уже однажды жил среди них. Но сдержал себя.
- Вы верите в тех, к кому уходите? Вы верите в азиатов? - настойчиво и, как показалось Ивану, строго допытывался Гумбольдт.
- Да. Верю.
- Тогда вы счастливы. Тогда вы, конечно, вправе делать то, что задумали. Есть такой поэт Генрих Гайне. Я не отношу себя к особым поклонникам его таланта, хотя обожаю как человека. Он мне сказал как-то изумительные слова. Эти слова должны быть занесены на скрижали. Послушайте их.
Гумбольдт встал, поднялся на цыпочки, взмахнул руками и смешно, с завыванием продекламировал:
- Стучи в барабан и не бойся!
Откашлялся, спрятал глаза под бровями, отвернулся, подошел к окну и распахнул створки.
Попов врос в стену, дыхание у него перехватило, на лбу выступил пот.
Гумбольдт потянулся до хруста в суставах и вдруг весело рассмеялся:
- Какую прелестную ночь мы с вами провели, Вяткевич! Я себя чувствую иным. Вы в меня просто вдохнули своей юности. Знаете, иногда надоедает быть фейерверком и эрудитом. И тогда - вроде сегодняшнего - пессимизм из-за угла.
- С подоконника, - пошутил Иван.
Гумбольдт рассмеялся. Первый отблеск утренней зари лег красным пятном на его скуластую острую щеку.
- Великолепно, - сказал Гумбольдт, - смотрите, какое это чудо - утро. Вообще вся природа - это чудо. И люди тоже чудо. Я радуюсь им всем, как утру. Я счастлив утром. А кто приемлет слова Гайне целиком и безусловно, тот счастлив в высшей мере. Я принимаю эти его слова, как природу: целиком. Их надо всегда помнить, потому что жизнь наша до крайности неэкономна.
- Я не понимаю вас.
- Извольте. Поясню. Человеческая жизнь исчисляется примерно шестьюдесятью годами. Из этих шестидесяти двадцать лет человек тратит на то, чтобы научиться различать лица, места, цвета. Я говорю нарочито упрощенно, Виткевич, поймите меня верно. Еще десять лет человек отдает исканиям самого себя, своего места в жизни. Значит, только к тридцати годам человек становится носителем той или иной осознанной идеи. Так? Значит, примерно половина жизни уходит у человека на поиски. Верно?
- Да, это верно, - согласился Иван, с напряженным вниманием слушавший Гумбольдта.
- Ну, а если это верно, то именно поэтому столь сильна трагедия отцов и детей. То, что отец считал единственно правильным, то, к чему он шёл в течение половины своей жизни, его двадцатилетний сын считает истинным абсурдом. Правомочно ли это? Бесспорно; потому что мы живем в мире несправедливом, иррациональном. Когда наши потомки найдут тот абсолют, ту великолепную истину, которая будет принята и отцами и сыновьями, - вот тогда только жизнь перестанет быть неэкономной. Не думайте, что я философствую ради пустого философствования. Все то, что я говорил только что, я говорил для вас, Виткевич. Люди нашей эпохи - вы, я, наши друзья - должны помочь своим потомкам в их рациональном созидательстве, очищенном от скорлупы сомнений и колебаний. Что светит нам в темной ночи поиска? Знание. Кто несет знание? Книга. Кто создает книгу? Человек. Эрго: не побег должен быть вашей общечеловеческой, гуманистической целью, а служение идеалу будущего. Своими трудами вы должны познакомить потомков с неизвестными до сих пор народами Востока. Ваш план побега эгоистичен. Да, да, это так! Этим вы обкрадываете будущее. Ваши книги по географии и истории киргизов, узбеков, афганцев, ваши словари, собранные вами сказки и стихи - все это погибнет, ежели вы уйдете отсюда, добившись, таким образом, свободы для одного себя, для человека, который - ничто без общества людского. Помогите будущему, Виткевич!
Иван хмурился. Переносье стянуло резкой продольной морщинкой, которая властно резала складки на лбу. Медленно, раздумчиво, как бы самому себе, он стал говорить:
- Почти что такие же мысли высказывал мне бывший здешний батальонный командир Яновский. Он говорил, что моей главной целью в жизни должна быть востоковедческая наука. Но он признавался, что говорил так, разуверившись в возможности завоевания свободы. Он говорил так потому, что хотел мне дать утешение, занятость...
- Я ученый, Виткевич. Моя революционность - это революционность ботаника, геолога, химика и географа. Я старик. Я никогда никому не лгал и не лгу. Не в моих привычках лгать даже во спасение. Вы потрясли меня своей верой - я полюбил вас. Вы показали мне составленные вами словари восточных языков - я стал глубоко уважать вас и