Пресмыкающиеся заклинаемы блесной навязчивого повторения. Мотив шарманки (простая песенка) конституирует возобновляющуюся длительность этой жизни, и каковы бы ни были мотивы человеческого поведения, изучаемые психологией (либидо, честолюбие, воля к власти), но основной мотив - это, конечно же, песенка шарманки что-то там о домашних тапочках, мелких интрижках и дачных грядках. И о скоротечности времени:
Ах, мой милый Августин, Августин, Августин,
Ах, мой милый Августин, все прошло, все.
Для номада, испытывающего идиосинкразию к повторению, этот рефрен слышен с самого начала, картинки, проносящиеся мимо его взора, в основном и состоят из анонимных шарманщиков и управляемой ими паствы. Что тут сказать? Сколько бы ни было фальши в призыве 'любить человека', но еще больше лицемерия в том, чтобы любить человеколюбие.
Песенка, собственно говоря, спета - но продолжают крутить шарманку и продолжают откликаться на имя: Сидоров, Смирнов, Тетерина. Кажется, это и называют гуманизмом, когда чистое время присутствия уже закончено (или не начато), но хронологическое время жизни позволено продолжить. Все еще окликают по имени и трогают курсором, и рыбка Фредди отвечает: 'Это последний бабушкин бутерброд', хотя нет уже ни бутерброда, ни бабушки и экран не светится. Здесь и разворачивается гуманизм во всей своей красе: престарелый академик получает премию за песенку, чьи куплеты уже отзвучали, а сама пластинка заела на 'все прошло, все', вещают выжившие из ума старцы и им внимают с уважением. Все закоулки происходящего переполнены остановившимися красными мгновениями, и номад лишь пожимает плечами: если это прекрасно, то что же тогда отвратительно?
Плачет старушка, мало пожила,
Ее утешают, а шарик летит...
Весь гуманизм, собственно, и состоит в этом утешении - куда честнее было бы с самого начала не врать, что шарик вернется.
Когда номад слышит, как важно исполнить долг, посадить дерево, отвечать за тех, кого приручил, беречь свое доброе имя и прочее у-тю-тю, он вспоминает одну из своих любимых притч.
Некий человек (а имя им легкой) женился. Брак, увы, не удался. Жена оказалась сущей мегерой: пилила бедолагу денно и нощно, изменяла направо и налево, издевалась над его неудачами и успехами.
Жизнь человека превратилась в ад. Утром он говорил: 'О, если бы пришел вечер!', а вечером мечтал: 'О, если бы наступило утро'. Но одно утешало беднягу: по крайней мере, будет кому стакан воды подать перед смертью. Так и жил, поддерживая себя этой надеждой.
Но вот наконец приблизился и последний час. Лежит человек на смертном одре, смотрит на стоящих вокруг своих близких и вдруг с ужасом понимает, что пить-то ему совсем не хочется...
Так что, конечно, memento mori, но помни и о том, что вдруг не захочется воды хлебнуть перед смертью.
Избыточная хронологическая длительность 'этой жизни' по отношению к чистому времени присутствия - это всего лишь анестезия после произведенной лоботомии чистого авантюрного разума, рассекающая спектр возможностей бытия-завово. Операция совершается анонимно, имя хирурга неизвестно (Хайдеггер установил одно из прозвищ - das Man), но в результате этой процедуры и образуется устойчивый социум, бытие в черте оседлости.
Лишенный многого, номад, прежде всего, не имеет обыкновений и никогда не поверит в любовь к обыкновенному человеку. На третьей номадической скорости постигается простая, хотя и хорошо замаскированная вещь: много жизней унесла война, все эти жизни унесла смерть, но в уничтожении целой вселенной нереализованных жизней повинен гуманный скальпель обыкновенного человеческого. Номад не испытывает страха смерти, ибо понимает, что это всего лишь маскировка ужаса обыкновенности.