ее статей было недостаточно, чтоб сразу 'на нее запасть'. Даже одетая в самое что ни на есть, она обязательно должна была пускать в оборот себя внутреннюю. Ей просто необходимо было и заговорить. Она раскрывала рот, и тогда она (другая часть человечества) начинала ее видеть. В этом была своя игра, своя интрига, она любила, помолчав и выждав, вставить словцо, засмеяться...
- И тогда, - говорила она, - мужская природа начинала меня инвентаризировать, у них уже взбухали железы и бежала слюна... Они, как собаки, идут на мой голос.
Я ее не перебивала. У нее не было чарующего голоса, голоса как зов. Не на его звук делалась стойка, а именно на разговор, речь... Движение ее ума. На то, как она вязала слова, как ловко под языком сидели у нее стебные, как говорят теперь, фразочки. С ней было интересно...
Но вот сейчас, у зеркала, Ольга подумала: 'А Тамбулову со мной малоинтересно'. Его она не может удивить, даже разговор о купечестве она толком не смогла поддержать, а тут еще эта чертова книга, которую она не читала, потому что вообще последнее время читала мало. Это когда-то был запой. Тогда все читали 'Новый мир' и 'Иностранку', и она тогда была в курсе всего и побеждала в знании Членова, а Вик. Вика - в оригинальности оценок. Сейчас не то... Затребовалась другая доблесть. Читать ничего не хочется, как будто иссякла, кончилась та жизнь, что вырабатывала радость листания страниц... Но разве так бывает? Разве такое кончаемо? Но так есть... А этот, в кухне... Вытянул из себя руки на всю длину, шевелит губами... У него, значит, жила не иссякла.
Что-то в этих мыслях будоражило Ольгу, беспокоило... Конечность каких-то живых желаний? Но книга - разве желание? Желание - это то, что держит ее у зеркала, когда она морочит себе голову черт-те чем, а на самом деле ей нужен большой тяжелый Тамбулов, нужен и по низкой, плотской причине, и по высокой тоже... Конечно членкор, конечно потому... Так хорошо бы вплыть в новую жизнь с мужчиной такого ранга и задним числом отомстить всем - и этому пижону и трусу Членову, и чистоплюю Вик. Вику, мелочевку она не считает... Хотелось завершить все хорошим аккордом и успокоиться. У нее есть деньги, есть ценности, наступит лето, и она отделит Маньку, и как было бы хорошо, если бы Тамбулов был тут и по вечерам держал на вытянутых руках книжки, а у нее было бы право прийти и сесть между книгой и ним и ощутить, как умный членкор начнет перебазировать свою энергию с мозговых клеток к иным... И это будет хорошо!
'Я сейчас это сделаю! - сказала себе Ольга. - Манька ночью не встает'.
И она стремительно вошла в кухню в прозрачном халатике, вся такая 'горящая до любви'.
- Что? - спросил Тамбулов, глядя на нее поверх очков, но тут же все понял и, как ни странно, не удивился.
- Закройте дверь! - сказал он ей.
Потом они что-то ели из холодильника, а у нее почему-то дрожали руки. Это вместо расслабленной радости?
- Знаешь, что он мне сказал? Что уже не чаял такого рода расслабухи в Москве. Это раньше, когда они прилетали на своих самолетах, 'ящичные академики', и их помещали в закрытых гостиницах, девочек им подавали, можно сказать, на блюде. И он мне говорит: 'Я жене вообще-то верен'... Чувствуешь, какая пакость? Он верен. Но великодержавное блядство было как бы на десерт, а значит, по большому счету несчитово. Он меня по попе погладил, мол, умница... Сама пришла. Я сдержалась и думаю: 'Пусть будет так'. Конечно, про верность жене он зря... Развел трах и жену на разные планеты - и как бы так и надо. А руки у меня трясутся, трясутся...
Потом Ольга лежала на раскладушке и слышала через тоненькую дверь могучий храп Тамбулова. На душе было тоскливо. Ну, хорошо... Будет еще завтра, послезавтра. Удастся ли ей развернуть к себе Тамбулова так, чтоб сообразил он своей ученой головой, что она у него не 'на третье', что он с ней изменяет жене, изменяет не в общем блудливом кодле командированных, а вполне индивидуально, а значит, сознательно. Почему-то она думала, что когда он осознает это, когда он ее выделит и почувствует, то тогда и произойдет определение факта измены, а дальше надо будет закрепить это дело, освободив его от паутины угрызений (это она столько раз проходила, но теперь, кажется, знает, на какую нажать кнопку, чтоб выключить стыдливый мотор к чертовой матери).
Утром Манька собиралась быстро и в упор не увидела сдвинутости кухонной мебели. Сама Ольга аж ахнула, узрев это с утра, а Маньке хоть бы что. И тогда Ольга подумала одну из своих любимых мыслей о том, как звучит жизнь. Она звучит так, что смолоду она невероятно громка, в том грохоте мыслей и чувств, которым живет молодое дурило, в упор не видно и не слышно тихой или утихающей жизни старших. Наверное, тут подошли бы толкования о вибрациях, но это слишком. Ольга думает проще: громкая жизнь молодых заглушает им жизнь, как они говорят, предков. Вот Ольга и Тамбулов сдвинули стол и табуретки и сорвали случайно шторку с двух крючков, а Манька вошла, ногой поправила табуретки, боком двинула стол, на шторку не глянула, ах, дитя ты мое, дитя, ты еще не знаешь, как быстро приходит утихание.
К вечеру Ольга была готова на все сто. Чтоб и водочка, и закусочка, и сама. Он пришел раньше времени, она успела нарисовать один глаз. Конфузно встречать гостя, на которого поставлено все, одноглазой, пришлось голый и блеклый глаз прикрыть ладошкой. Тамбулов влетел как ветер, сказал, что его ждет машина, что Москва расстаралась и нашла им какую-то дачу и теперь они все туда едут, спасибо ей за кров и дом, и вообще, даст Бог, увидимся, бардак конечен, как и все в живой природе, но это так здорово, что они собираются своим кругом, уже года четыре - или пять? - не виделись. Две минуты - и он уже 'с чемоданчиком на выход', на пороге затормозил на ней взглядом. 'Глаз болит? - спросил, и даже как бы сочувственно. - Промойте крепким чаем'.
И все! Даже руки не подал. Отсалютовал двумя пальцами к виску.
- Дочке кланяйтесь! - Это уже с лестницы, сквозь топот убегания.
Ольга посмотрела на себя одним накрашенным мертвым глазом, сняла ладонь и увидела другой, который моргнул, как виноватый, неоправленный, с легкой краснотой век, умученных карандашом. Глаз.
Шипело в чугунке мясо по-монастырски. Обалденная еда для радости. Водочка в морозильнике мягко лежала на пакете с клюквой.
Сначала она тщательно вымыла лицо. Когда вошла в кухню, там уже пахло подгоревшим мясом. Выключила конфорку. Потом пошла и легла на спину, без подушки. На потолке был старый след от убитого комара. След Кулибина. Их тогда налетела тьма, и они их били, били... А этот, особенно настырно жужжащий, нагло отдыхал на потолке. И Кулибин ткнул в него еще маминой палочкой, с которой та ходила. Палочка так и продолжала уже сто лет висеть в прихожей. Самое удивительное, что Кулибин попал в упоенного собственной недосягаемостью зверя. И на потолке отпечатался резиновый кружок палки и ничтожное комариное тело. Оттирала его потом со стола кусочком ваты в пудре. Но до конца не оттерла, след следа остался. Сейчас со спины был почти хорошо виден круг и иероглиф мертвого тела.
Ольге было стыдно так, что хоть из окна... За вчерашнее, за сегодняшнее. Она чувствовала полный разлад в той системе, которая отвечала за координацию ее отношений с мужчинами. С ней нельзя так поступать! Но можно сколько угодно нагнетать в себе самой самоуважение, иероглиф комара пищал о другом. В отношениях с мужчинами она всегда была дурей себя самой. Всегда. Ей всегда казалось лучше, правильней брать отношения в свои руки, быть, так сказать, водилой - ну и что? В результате все ее романы кончались ничем. Они уходили у нее из рук, мужчины. И те, которых она хотела удержать, и те, кого она отпускала без сожаления. Никто не пытался что-то сделать обратное, обхватить ее руками-ногами и сказать: 'Нет!!!' Даже муж Кулибин, казалось бы... Даже Миша. Она только чуть плечом повела, и он тут же: 'Я понял... Меня уже тут нет...' Любил ли ее хоть один до задыхания, до того, чтоб через все... Иероглиф ответил: 'Нет!'
С этим она у меня и объявилась. Без лица, без лихих одежек, такая вся в простоте и безысходности. Женщина из толпы. У меня как раз сидела Оксана Срачица. Она показывала мне панно, сделанное целиком из поношенных, что на выброс, детских колготок. Панно было сюр. Причудливая тварь смотрела на меня одним большим глазом-пяткой в бахроме ниток. Некто.
Было не понять, как старый чулочно-носочный материал смог сказать о тебе самом больше, чем ты сам про себя знаешь. Перед приходом Ольги я сказала Оксане, что иметь в доме такого соглядатая, как этот чулочный зверь, просто опасно для здоровья.
- Да что вы! - ответила она. - Это же Мотя. Он хороший.
Ольга же вцепилась в панно намертво.
- Сколько оно стоит? - спросила она.
- Я не продаю, его дети любят, - ответила Оксана. В отказе ее было слишком много чувства.