спасибо, надоумил за тобой послать. Исцелил ты его, батюшка! - И крестилась старуха большим старым крестом и низко кланялась.
- По самоустению нечистого дьявола, аки лютый зверь! - шептали из углов темные старухи.
А Евдокия Андреевна все крестилась и кланялась низко.
На третьи сутки проснулся Плотников и, как ни в чем не бывало, поехал в город и только вечером благополучно домой вернулся.
Вечером потащил Плотников Маракулина в трактир к Лаврову.
Сидели они в левом зале в углу, как прежде, и, как прежде, играла машина. Плотников все вспоминал и училище, и учителей всех, и Чистые пруды, и Кусково, вспомнил даже окрошку, какую-то особенную лавровскую окрошку, которую любил Маракулин. А от машины тоскливо было не вернуть хотелось старое - прошлое было тут все, как на ладони, а как-то не понима-лось, зачем оно было и неужели только для того, чтобы вспомнить.
И, заглянув в потайные уголки своей жизни, Маракулин понял, что, в сущности, и переме-ны-то никакой не произошло, точно то же и думал он и чувствовал тогда, хотя бы за особенной лавровской окрошкой только смутно, только тихо, с случайными вспышками ясности, впрочем, разве изменяются люди!
Сидели они в левом зале в углу, как прежде, и, как прежде, играла машина.
- А я с твоим Аркадием Павловичем, с приставом, уж больно ты, Петруша, зря его тогда обидел, вон там мы с ним...- Плотников показал в сторону отдельных кабинетов и, крякнув, похлопал себя по карману,- пятьсот рублей просил за мировую, и все эта твоя Феня!
- Дуня! - поправил Маракулин.
- Дуня, Феня, все равно. Пойдем, брат, к Аркадию Павловичу, вот обрадуется-то! Ему, знаешь, за Московское восстание крест дали, настоящий, и на Тверскую перевели, вот обрадует-ся-то! А знаешь, Петруша,- Плотников наклонился и заговорил совсем тихо,- я в тебя, Петруша, как в бога верую, и не ладится, бывало, в делах что, только о тебе думаю, имя твое произнесу громко, смотришь, все опять по- старому. И думаю так, придет конец помирать мне придется, а я тебя возьму и покличу, ты придешь, и смерть мою отгонишь, кошкой паршивой замяучу, и опять человеком сделаешь. Так-то, Петруша, вот как я о тебе думаю.
Сидели они в левом зале в углу, как прежде, и, как прежде, играла машина.
И странное дело, вспоминая старое, даже о какой-то особенной лавровской окрошке, кото-рую любил Маракулин, и в вере своей признаваясь, Плотников не полюбопытствовал и ни разу даже не заикнулся спросить, как живется Маракулину, а еще страннее то, что, не спуская глаз с Маракулина, казалось, видит Плотников совсем кого-то другого - не Маракулина, кого бог знает.
А может быть, видел он и как раз не такого, чтобы о каких-то делах спрашивать и любопыт-ствовать. Ведь у Иверской о делах не спрашивают!
И было чудно и странно.
Еще день прожил Маракулин у Плотникова. Плотников возил его на Ильинку в амбары, потом в Тверскую часть к Аркадию Павловичу, которого, к большому огорчению Плотникова, в части не оказалось, а вечером проводил на вокзал.
И на прощанье еще раз повторил, что верует в него как в бога, и помирать будет, а увидит его, с одра смерти встанет, замяучит паршивой кошкой, и опять в человека обратится.
Уже в вагоне ночью за Клином Маракулин вдруг спросил себя, не снилась ли ему Москва?
Все было чудно и странно: и то, что Плотников верует в него как в бога, и то, что таскался он зачем-то на Ильинку в амбары и даже к приставу в Тверскую часть, к Аркадию Павловичу, а на Калитниково, на кладбище, не прошел.
А ведь ему непременно надо было пройти на Калитниково, постоять у могилы, ну, хоть только постоять, только взглянуть, взглянуть и проститься.
И какая-то тоска хлынула на него.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
День с утра бегала Вера Николаевна по своим массажам, а вечера просиживала за учебни-ками готовилась она на аттестат зрелости и, не оставляя заветной своей мысли, во что бы то ни стало, хотела поступить в медицинский институт.
Занималась с Верой Николаевной Анна Степановна, дела у которой в ледневской образцо-вой гимназии шли неважно.
Леднева - начальница гимназии пока что, в виду каких-то таинственных обмундировоч-ных, выдавала ей жалование из своих - из собственного кармана, сопровождая свою щедрую ссуду излюбленными рассуждениями своими о добрых делах вообще, об упадке нравственности и о безнравственности и о жертвах своих она сама в своей собственной гимназии бесплатно уроки давала!
По рассказам Анны Степановны, одному богу известно, что творилось в гимназии. Сумбур стоял образцовый в образцовой гимназии. И не то, чтобы подобралась одна вольница, ремень-ребята, нет, не в шалостях дело, а в том, что ученицами, как доходной статьей, дорожили, и такое отношение детьми прекрасно оценивалось. Конечно, никаких воздействий не полагалось, и отметки надо было подгонять такие, чтобы родителям не пришло в голову взять свою дочь от Ледневой и отдать в другое училище. Кроме того, сама Леднева-начальница действительно давала уроки и не только учила, но и любила присутствовать на уроках, проверяя вопросами своих даровых учителей. И выходило все далеко не по программе, и совсем не по тем учебни-кам, которые министерство, одобрив утвердило:
так в Великую французскую революцию действовали вовсе не Робеспьер и Марат, как учить принято,- что Робеспьер и Марат! - действовал Гуго Капет и погибал за свои злодеяния с королем Людовиком.
Образцовый сумбур завершался образцовой теснотой и холодом в образцовой гимназии. Холод был самый настоящий крещенский: печей никогда не топили и не только в классах, что требовалось последним словом гигиены, но и в учительской. Правда, кажется, дети особенного лишения не чувствовали: дети прыгали, бегали, танцевали - сущий содом стоял в гимназии, но учителям как-то не совсем удобно было содом подымать, втихомолку содом не подымешь, а шуметь непристойно. На все же заявления у Ледневой- начальницы один ответ был:
- Это еще что,- говорила начальница,- вот вы посмотрели бы в карасевской гимназии да побывали бы в спасской, там вот действительно холод!
Ответ Ледневой переносил Анну Степановну из Петербурга в родной Пурховец, напомнив ей пурховецкого инспектора народных училищ знаменитого Образцова.
А этот знаменитый Образцов какой-то стороной своей доводился Ледневой ни больше ни меньше, как единокровным и единоутробным братом.
Раков-историк отзывался о нем весьма почтительно. По словам Ракова, живи Образцов в древней истории, имя его обязательно начертано было бы в числе прочих изречений в каком-нибудь Дельфийском храме, а голова украсила бы вершину афинского Парфенона. И Раков-историк не ошибался.
Но если имя знаменитого пурховецкого инспектора следовало вписать в числе прочих изречений в каком-нибудь Дельфийском храме, Ледневу-начальницу, обладавшую великим искусством не тратить ни копейки из своего кармана и ловко проводившую за нос не только своих изголодавшихся учителей, но, как говорили, и само министерство, Ледневу следовало почтить куда познатнее.
Проходила зима. Вместе с снегом уж тая, расползалась черная гора на Бельгийском дворе. Наступала весна с своей Пасхой.
* * *
Невесело встретили Пасху, как невесело прошло Рождество.
Василий Александрович клоун выписался из больницы, поджила у него пятка, но все-таки прежнего нет, не вернуть, пятка уж не такая, и стал он вроде как без пяток пройдет на угон Гороховой до газетчика и обратно только и всего.
Вере Николаевне вместо экзамена на аттестат зрелости доктор посоветовал, не теряя минуты, куда-то в Абас-Туман отправляться: с легкими что-то не очень-то ладное оказалось - скрип какой-то у ней и шип в легких.
Анна Степановна от образцового ледневского порядка просто с ног валилась и все только улыбается, все улыбается своею больной страшной улыбкой.
На Пасху на Бурковом дворе все было, что бывало из году в год на большие праздники с тех самых пор, как на Фонтанке Бурков дом стоит: случаи, происшествия, скандалы, драки, мордо-бой, караул и участок, но всё в высшей степени и громче будничного.
У акушерки Лебедевой опять покража случилась, но уж не шубу зимнюю меховую украли, а тридцать