– Засунь свои «спасибо» в одно место, шеф! Дай мне матерьяльчик для статейки и поскандальнее! И мы квиты.
– Ах, Кип, я и сам бы хотел дать тебе «матерьяльчик», и поскорее! Да нету пока. – Эллери вздохнул и повесил трубку. Он говорил вполне искренне.
Ведь несмотря на очередную рукопись новой книги и мертвую точку, с которой не могло сдвинуться следствие по делу об убийстве Глори Гилд, оно все равно не давало покоя Эллери. Он и сам понятия не имел, с чего это вдруг загорелся посмотреть ревю. Дело было не в желании проверить истинность хвалебных отзывов о достоинствах Лоретты: он готов был положиться на слово бродвейских знатоков. И вообще, Эллери, как правило, не жаловал мюзиклы. Однако движимый, видимо, смутным профессиональным инстинктом, всегда на всякий случай держать нос по ветру, он схватил за руку своего изо всех сил упирающегося папашу) это дитя чувствительной эпохи, похоронившего мюзиклы вместе с Флоренс Зигфилд и Эрлом Карролем) и субботним вечером потащил его в Роман-Театр.
Их такси мужественно продиралось сквозь обычные автомобильные пробки (ни одному жителю Нью- Йорка в здравом уме и твердой памяти не пришло бы в голову появиться на личном автомобиле в театральном районе города в субботу вечером). Проезжая Таймс-Сквер, они в ностальгическом порыве обменялись ругательствами по поводу нового суетного облика этого славного места. Перед окошечком в Роман-Театр с заветной надписью – НА СЕГОДНЯ – им пришлось выдержать изрядную битву локтями. В конце концов они оказались в центре партера в шестом ряду – местоположение, о котором бушующее море поклонников снаружи могло только мечтать.
– Просто уму непостижимо! – сказал почти смирившийся со своей участью инспектор, – Как тебе это удалось? – старик не был осведомлен об участии репортера. – Слушай, эти места влетят в половину недельного жалования! Моего, во всяком случае.
Эллери назидательно игрек:
– Деньги, папа, это еще не все, – и поудобнее устроился в кресле с программкой в руках. Есть вещи, которые настоящий мужчина не откроет никому, даже своему отцу.
И вот долгожданный момент наступил. «Песни. Исполняет Лоретта Спейнер» – в конце первого акта. Насколько Эллери мог видеть, все вокруг с самого начала держали программки открытыми на этой странице. Эллери повертел головой туда-сюда – да, именно так и есть. Примерно каждые десять лет случалось такое: на горизонте старого театрального мира вспыхивало нечто.., и в воздухе почти пахло горящей серой. Это нечто было ни что иное, как рождение новой звезды. Можно было слышать треск рассыпающихся искр.
Но даже и он стихал в темноте, предшествующей появлению этой звезды на сцене, оставляя тишину столь весомую, что она, казалось, вот-вот рухнет под своей собственной тяжестью.
Темнота была так же материально осязаемой, как и тишина.
Эллери заметил, что он инстинктивно подался вперед на краешек кресла. Более того, его отец, натура недоступная для впечатлений, сделал то же самое.
Никто не смел ни вздохнуть, ни кашлянуть.
И вдруг на сцене в самом центре зажегся узкий, ослепительный белый конус. Словно омытая этим переливающимся светом, возле огромного розового рояля сидела Лоретта. Ее руки спокойно лежали на коленях. Фоном служил черный бархатный занавес с вышитой на нем огромной американской розой. Девушка была одета в искрящееся платье с блестками того же цвета, что и вышитая роза. Платье наглухо закрывало грудь до самой шеи, спина же оставалась полностью обнаженной. На девушке не было ни одного украшения, а белая кожа и золотые волосы казались вырезанными в черном бархате. Она задумчиво смотрела – но не на публику, а на свои собственные колени. Создавалось впечатление, что она сидит где-то совсем одна, прислушиваясь к чему-то, недоступному для простых смертных.
Она оставалась неподвижной в этой сосредоточенной позе целых тридцать секунд. Затем подняла глаза вверх и перевела их на дирижера, находившегося сбоку. Тот поднял палочку и застыл. Потом внезапно опустил ее, оркестр взорвался мощным волнующим аккордом звенящей меди, и у всех перехватило дыхание.
Аккорд тут же перешел в нежную тревожную мелодию вступления, названную Гауденсом «Где же, о где?» Замерли последние звуки вступления, и Лоретга подняла руки к клавишам. Она извлекла быстрое небрежное арпеджио, откинула сияющую голову назад и запела.
Голос был вроде бы тот же самый, который Эллери слышал не репетиции – но в то же время уже и не тот. В нем появилось особое напряжение, нечто неуловимое, что и создает разницу между простым качеством и особым стилем исполнения. То ли Лоретта действительно решила продемонстрировать все свои скрытые возможности, то ли Марта Беллина научила ее кое-каким тайнам певческого мастерства, но факт остается фактом – голос девушки приобрел оба свойства: совершенство Глори Гилд и свой собственный стиль, стиль Лоретты Спейнер. В этом смысле Вальтер Кер был абсолютно прав. Двух певиц разделяло целое поколение, те же самые гены составили новую комбинацию, и в результате возникло нечто новое – стиль племянницы, но унаследовавший достояние своей тетушки.
В пении девушки легко узнавались хорошо знакомые интимные нотки голоса Глори, адресованные каждому слушателю в отдельности, изнемогающие от едва скрытой внутренней страсти. Новым же была удивительная сосредоточенность на себе самой, чего никогда не наблюдалось у Глори, работавшей исключительно на публику. Лоретга же, казалось, слушателей вообще не замечала и раскованность ее пения была скорее результатом внутренней отрешенности, чем слияния с публикой, как было у Глори. Было похоже, будто она просто поет в тишине своей спальни, позволяя себе поэтому невиданную свободу чувственных эмоций и выражений, чего никогда не допустила бы при посторонних. И это превращало каждого мужчину и каждую женщину в зале в некое подобие любопытного Тома, прижимающегося ухом к замочной скважине. Это заставляло кровь гулко колотиться в висках, а воздух застывать в легких.
Это заставало слушателя врасплох и напрочь лишало его самообладания.
С трудом преодолевая собственную бурную реакцию, Эллери постарался переключить внимание с своих ощущений на то, что происходило с окружающими. Его отец буквально висел на кончике кресла, веки полуприкрыты, на губах застыла странная гримаса – смесь страдания и наслаждения. Несколько других видимых поблизости в окружающей темноте лиц представляли такое же, способное смутить стороннего наблюдателя, зрелище. С каждого была сорвана социальная маска, нарушена привычная схема поведения в обществе, каждое предстало во всей наготе своих раскрепощенных эмоций. Картина оказалась не из приятных, она вызывала у Эллери и отвращение, и интерес в равной мере. Боже мой, думал Эллери, эта девушка становится разрушительной социальной силой, превращающей уравновешенное общество граждан в толпу независимых друг от друга, обезумевших от страстей животных. Она способна утолить острую юношескую тоску и заменить услады марихуаны и ЛСД в университетских общежитиях! Но она сама не в силах осознать опасную степень своего могущества. Ее пластинки разойдутся десятимиллионными тиражами