потом, задыхаясь в топках! Эх, братки, братки, хотелось бы поговорить с вами по душам… — Осмотревшись вокруг, Анатолий сказал: — Давайте, ребята, поближе сюда, ко мне.
Матросы сомкнулись вокруг него тесным кольцом. Понизив голос, Железняков заговорил:
— Плохо, что нет у нас организации, которая могла бы защитить моряка от кабалы эксплуататоров, облегчить его тяжелую долю. Да, пока нет у нас такой организации. Мы разбросаны, рассеяны. А организация нужна, необходима… И чем скорей мы создадим ее, тем будет лучше для нас.
Это был открытый призыв к восстановлению моряцкого профсоюза, который был запрещен жандармерией в 1915 году.
Послышались одобрительные голоса:
— Правильно, нужна организация!
Кто-то предупредительно сказал:
— Потише, ребята!
И тут Железняков заметил Марковича. Прикидываясь безразличным к тому, о чем говорят матросы, он стоял у фальшборта и глядел в сторону берега.
«Подслушивает, подлец! — мелькнуло в голове. — Вот почему Дмитрий смотрит на меня так укоризненно».
Анатолий умолк.
Матросы стали медленно расходиться. Смелые слова Железнякова радовали, вселяли надежду на лучшую жизнь. Но было в этих словах и такое, за что могли вызвать в полицию и спросить: «Слушал, сукин сын, агитатора, говорил ему „Правильно“? Профсоюза захотел?..»
Каспарский, сидя вдвоем со своим старшим помощником Митрофановым, категорически заявил:
— Нет, я не согласен с вами, Николай Михайлович. Мы не можем передать Викторского полиции в этом порту. Черт знает, что вообразит Фон-Кюгельген! Он скажет: «Команда капитана Каспарского состоит из одних мятежников». Надо подумать о репутации «Принцессы».
— Но мы не смеем скрывать разговоров на баке, Александр Янович, настойчиво доказывал Митрофанов.
— Надо подождать.
Энергичное, с резкими чертами и большим ястребиным носом лицо Каспарского выражало тревогу. Он нервно барабанил пальцами по столу.
— Я не меньше вас обеспокоен происшедшим. Но если теперь жандармы возьмут еще и Викторского, нас не пустят в Трапезунд и Ризе до окончания войны.
Отстояв вахту, Железняков поднялся на верхнюю палубу и прошел к рострам. Сюда просил его прийти Дмитрий Старчук. Он уже ждал.
— Хочу поговорить с тобой, Анатолий, по поводу…
— Понимаю. Все понимаю. Не одобряешь мое открытое выступление? Но мне надоело говорить вполголоса.
— Ты что ж, считаешь активной борьбой неподготовленные, непродуманные выступления? Разве ты не понимаешь, что такими и подобными действиями ты можешь подвести товарищей? — строго спросил Дмитрий.
Мимо проплыл какой-то пузатый буксир. Мелькнул зеленоватый бортовый огонь и тотчас снова потух между черными валами моря.
— На румбе? — раздался громкий голос Митрофанова с ходового мостика.
Не слышно было, что ответил рулевой, но помощник капитана снова крикнул:
— Держать точно на румбе!
— Подлец этот Митрофанов, но как уверенно, четко командует: «Держать точно на румбе!» Вот и я так себе представляю, Митяй. Жизнь наша — это бурное море. Море грозное и суровое. Все зависит лишь от тех команд, какие я могу применять, по каким румбам буду прокладывать свой курс…
— Вот с этим я согласен, — заговорил Старчук. — Но поведение твое вчера на баке показало, что судно под названием «Я» ходит отнюдь не по твоей воле. В два счета можешь оказаться на таком «румбе», что угодишь прямо… в жандармерию!
Анатолий подставил свое лицо ветру, жадно глотал прохладу. Ему хотелось говорить громко, гневно, но он говорил тихо, временами переходя почти на шепот. — Дорогой Митяй, ты должен понять, почему я так поступаю. Всю мою юность преследует жандармерия! А за что? За правду! Я хочу шагать вперед смело, разбивая все преграды на пути! А мне приходится прятаться. Если бы ты знал, как мне нужно быть сейчас особенно осторожным! Тогда ты еще сильнее ругал бы меня за мое вчерашнее… на баке. Как другу, скажу тебе… Да что говорить. На вот, почитай лучше.
Железняков протянул Старчуку толстую тетрадь в коленкоровом переплете, на первой странице которой было написано: «Памятная тетрадь».[3]
— Спасибо за доверие. Постараюсь разобраться в твоих записях…
— Спрячь тетрадь получше, а то, как говорят, не ровен час… — сказал Анатолий. — Между прочим, в этой тетради есть такая запись: «Поступок, совершенный 12 июня, сразу сделал переворот в моей жизни».
— О каком поступке ты пишешь? — насторожился Старчук.
— В этот день, Дмитрий, я сбежал с учебного судна в Кронштадте. Со дня на день я ждал ареста за революционную пропаганду среди матросов. Характер подвел. Нагрубил командиру корабля.
— Так ты дезертир… Скажи честно, какие планы у тебя?
— Сейчас думаю только о том, как бы добраться до Ризе или Трапезунда… А там никакая сила меня не задержит. Махну в Персию. Оттуда к океану. Проберусь на китоловные или котиковые промыслы. Избавлюсь от виселицы…
— Короче говоря, решил бежать на Аляску?
В темноте под рострами что-то упало. Друзья насторожились.
Но кругом только шумело море и продолжало яростно хлестать транспорт.
— Да, я решил это твердо, — ответил Железняков.
— Нет, браток, не на тот «румб» положил ты свое судно. Опомнись. А пока пошли спать.
Митрофанов прикрыл плотней двери каюты и сказал Коновалову:
— Говори, я слушаю.
— Вот так и было дело, господин Митрофанов. Увидел я, что нет их в кубрике…
— Дальше, дальше, не тяни! — нетерпеливо перебил боцмана помощник капитана.
— Забрался я под ростры подальше, чтобы ветром меньше пронизывало. Лежу… Ветер мешал. Только и разобрал я, как Викторский сказал Старчуку: «Я убегу. Лишь бы добраться до Ризе или Трапезунда. А там меня только и видели…»
— Не во сне ли ты это видел? — недоверчиво переспросил Митрофанов Коновалова.
Перекрестившись, Коновалов быстро проговорил:
— Вот видит Николай-чудотворец морской, что не вру, господин Митрофанов, клянусь, не вру. Похоже, что он убил кого…
— Хорошо, иди, — пренебрежительно махнул рукой Митрофанов.
Оставшись один, помощник капитана подумал: «Да, Викторский, ты, пожалуй, способен убежать… Но из наших рук ты не ускользнешь никуда… В Новороссийске или в Одессе пусть прощупают тебя в полиции…»
Отстояв вахту и вернувшись к себе в кубрик, Старчук вместо того, чтобы лечь спать, немедленно приступил к чтению «Памятной тетради». Он хотел поскорее ознакомиться с тем, что в ней написано.
Первая запись начиналась словами: «Кто посягает на свободу человека, достоин позора и смерти.
Вплоть до минуты, когда я буду не в состоянии писать, до тех пор не будет белых страниц.
Жизнь скитальца полна треволнений, лишений и суровых переживаний, но прекрасна дикой свободой и вольным взмахом желаний.