ощутить это прикосновение и в нем раствориться». А далее следует такой поворот мысли: «…именно эта слабость и служит одним из важнейших средств объединения нашего народа, и если позволить себе еще более смелый вывод, это именно та почва, на которой мы живем. И здесь обосновать упрек этому обстоятельству — значит не только посягнуть на нашу совесть, но — что гораздо важнее — на фундамент всего государства».
Итак, мы вошли в эру Нового Коменданта, в эпоху, когда замуровывают часовни внутри зданий, в век Титорелли. И рассказы иллюстрируют, каждый на свой манер, посредственность и мерзость этих новых времен: лошадь Александра Великого стала адвокатом в суде и пьет свой гоголь-моголь перед началом судейского заседания; мирный рантье невозмутимо наблюдает убийство, происходящее у него на глазах; воины-варвары вторглись в город, «их лошади едят мясо, часто можно видеть всадника, лежащего рядом со своей лошадью и грызущего вместе с ней тот же кусок мяса, каждый со своей стороны», в то время как император, укрывшись в глубине дворца, беспомощно наблюдает за происходящим; наблюдая жестокость цирковых представлений, молодой зритель хочет вступиться, спустившись на арену, за участников, но, обескураженный, отказывается от своей затеи, когда понимает, что так называемые жертвы, которым он хотел помочь, обожают свою судьбу и не просят о помощи.
Легочное кровотечение 9 августа 1917 года не иссушает тотчас же повествовательное вдохновение, переживаемое Кафкой вот уже восемь месяцев. Начало болезни было не очень тяжелым. Кафка сперва даже избавился от головных болей, донимавших его последние месяцы. В октябре 1917-го он еще пишет такие прекрасные рассказы, как «Правда о Санчо Панса» и «Молчание сирен», которые не опубликует, но которые позже будут выделены издателями из массы других. За несколько дней до начала болезни он сделал также попытку, впрочем, напрасную, переписать эпилог «В исправительной колонии». В нескольких отрывках, датируемых концом августа и сентябрем, ощущается эхо нового положения Кафки. Так, он пишет: «Безнадежный плавал на утлом суденышке вокруг мыса Доброй Надежды. Было раннее утро, дул сильный ветер. Безнадежный поднял маленький парус и мирно лег на спину. Чего ему было бояться в этом суденышке, которое, с его очень малой осадкой, скользило поверх опасных волн с ловкостью живого существа?» Или еще: «У меня три собаки. Хватай, Кусай и Никогдай. Хватай и Кусай — обычные маленькие крысоловы, и никто не заметил бы их, если бы они были одни. Но есть еще Никогдай. Это дог нечистой породы, и, когда его видят, говорят, что столетия скрещиваний никогда не смогли бы привести к подобному результату. Никогдай — бродяга… Никогдай считает, что это не может дольше так продолжаться и что нужно найти какой-нибудь выход. В глубине души я думаю так же, как он».
Наброски, все более редкие и менее завершенные, появляются вплоть до февраля 1918 года. Но основное содержание двух последних «голубых тетрадей» состоит из текстов иного рода. В течение пяти первых месяцев в Цюрау Кафка пишет длинную серию афоризмов, содержащих его размышления в этот период.
Речь идет о размышлениях о Нем, об абсолюте, о «неразрушимом», которое есть в нас, — короче говоря, о размышлениях религиозных. Они начинаются неприятием психологии, потому что, во-первых, не существует истинного знания внутреннего мира и интроспекция — всего лишь ошибка. «Познай самого себя не означает наблюдай себя. Наблюдай себя — слова змия. Это значит: сделайся хозяином своих действий. Однако ты уже являешься им, ты — хозяин своих действий. Следовательно, слово имеет значение: отрекайся от себя, разрушай себя, и, во-вторых, потому что разницей между индивидуумами можно пренебречь, поскольку все, даже если тщеславие заслоняет это, ведут один и тот же бой и значение имеет только описание этого боя. «Зачем описывать себя, как это делал Кафка до настоящего времени? Только одно имеет значение — понять человеческое существование.
И первое, что мы видим, открыв глаза, — это присутствие Зла, Зла настолько сильного, настолько притворного, настолько тесно связанного с нашим существованием, что напрасны желания его победить. Оно ловко принимает любые формы и рядится, если нужно нас обмануть, в одежды Добра. Тот, кто хочет противостоять Злу, попадает в еще большую зависимость от него: «Одним из его самых эффективных средств соблазнения является вызов на бой. Это как борьба с женщинами, которая заканчивается в постели». Добросовестность — худшее из зол: это зло, ставшее настолько сильным, что не считает больше необходимым хитрить. Мораль, которая стремится спрятать Зло, сделана из лжи, и Кафка показывает в коротком рассказе «содружество подлецов (то есть это были не подлецы, а обыкновенные люди)»: совершая подлые поступки, они оправдывают друг друга и, подобно невинным детям, возносятся на небо, но, «поскольку перед небом все разбивается на свои составные части, они падали поистине каменными глыбами». Из-за невозможности эффективно бороться со Злом, к нему приспосабливаются, делают его частью повседневной жизни: «Леопарды врываются в храм и выпивают до дна содержимое жертвенных сосудов; это повторяется снова и снова, и в конце концов это может быть предусмотрено и становится частью обряда». Добро без присутствия Зла станет ли чем-нибудь другим, кроме прискорбного спектакля? Именно Зло является двигателем мира; только из-за него совершается все движение здесь внизу. Перефразируя обычную формулу, Кафка пишет: если Зло хорошо знает, что такое Добро, то Добро в свою очередь ничего не знает о Зле. Одним словом, Земля — место обитания демона. И если нет необходимости поклоняться ему, никогда не нужно забывать о его силе и «в Дьяволе всегда почитать Дьявола». Зло, которое держит нас точно так же в своей власти, тем не менее не смогло бы, если мир имеет смысл, автономно существовать. Мысль Кафки не является манихейством; Бог и Дьявол не представляют собой два независимых принципа, сражающихся друг с другом. Зло — это всего лишь необходимость какого-то момента нашего развития, оно представляет опасность до тех пор, пока мы не вырвемся из земной грязи. Поскольку в действительности существует только духовный мир. Зло — это осадок, накипь, которая образуется по мере удаления от центрального огня. «То, что мы называем чувственным миром, — пишет Кафка, — есть Зло в мире духовном». Оно — внешний облик, который держит нас в оковах, пока нам не удастся освободиться от чувственной оболочки.
Вторым столпом этой теологии является размышление о времени. Мы, очевидно, находимся в плену всеобщей дряхлости, непрочности всего сущего. И все же с того момента, как мир стал миром, еще ничего не произошло. Жизнь — это вечный натиск на границы, но натиск неподвижный, ибо ничего не изменяется и один и тот же вечный беспокойный бой продолжается из столетия в столетие. Из некоторых текстов и совсем недавно в «Сельском враче» могло показаться, что Кафка искал свое место в истории, поскольку ему казалось, что мы жили на изломе времен, между устаревшей верой и новым, еще неизвестным верованием. Но эти перипетии теперь введены в более общий миф, делающий течение времени пустым повторением. Один из самых коротких рассказов под названием «Соседняя деревня», который Кафка собирался включить в будущий сборник, выражал эту истину по-своему: «До чего же коротка жизнь! Когда я вспоминаю прожитое, все так тесно сдвигается передо мной, что мне трудно понять, как молодой человек отваживается ну хотя бы поехать верхом в соседнюю деревню, не боясь, я уже не говорю — несчастного случая, но и того, что обычной, даже вполне благополучной жизни далеко не хватит ему для такой прогулки». Эти идеи, перенесенные в свободную теологию Кафки, приводят к выводам, которые неожиданно опрокидывают всякие перспективы. Так, изгнание из рая, описанное в Бытии, не могло происходить в какой-либо момент истории. В реальности речь идет о вечном мгновении. Мы не перестаем находиться в каждый момент у ворот рая — это еще можно понять. Но эта же фраза в то же время значит, что мы его никогда по- настоящему не покидали; мы находимся еще в раю, но мы его забыли. Рай не является отдельным местом, где будут компенсированы земные несчастья. Существует только один мир, и, кроме него, нет никакого другого, чтобы открыть новую реальность. Вся реальность нам дана с самого начала, и только мы сами не умеем ее ухватить.
Аналогичным образом, последний суд — постоянный трибунал, в любой момент выносящий приговоры. Точно так же и Мессия не может появиться в конце времен, он может только прийти слишком поздно, когда все будет окончено. Эта мрачная теология в том виде, как ее проповедует автор, отбрасывает надежду, но дает взамен уверенность. Лессинг в XVIII веке, вдохновенный древними мистическими теориями, предположил, что воспитание рода человеческого будет продолжаться до тех пор, пока каждый человек не сможет уразуметь истинное понятие святости. Таким образом он рисовал длительный прогресс, история была носительницей смысла. Кафка же описывает противоположную перспективу, перспективу бесконечной деградации: «Мессия придет, когда станет возможным самый необузданный индивидуализм веры, когда никто не разрушит этой возможности, когда никто не стерпит этого разрушения, когда наконец