забросил и повычеркивал, — а это я сделал почти со всем, что вообще написал в этом году, — тоже очень мешает мне при писании. Ведь это целая гора, в пять раз больше того, что я вообще когда-либо написал, и уже одной массой своей она прямо из-под пера притягивает к себе все, что я пишу». И в тот же день в письме Максу Броду: «Центр всего моего несчастья в том, что я не могу писать, я не написал ни одной строчки, которую мог бы принять, наоборот, я вычеркнул все, что написал еще с Парижа — впрочем, это не Бог весть что. Все мое тело настораживает меня по отношению к каждому слову; каждое слово, прежде чем я его напишу, начинает осматриваться вокруг себя; фразы буквально ссыпаются под моим пером, я вижу, что у них внутри, и тотчас вынужден останавливаться». И Кафка обращается к «Дневнику» как средству против сухости стиля — таким образом он заставляет себя писать. К концу 1911 года он замечает, что средство это оказалось не совсем бесполезным: «Сегодня утром я листал дневник с мыслью о том, что можно прочесть Максу. При этом я не обнаружил ни особой ценности записей, ни необходимости тут же выбросить все. Мое мнение лежит между обоими суждениями, ближе к первому, но все же оно не таково, чтобы, исходя из ценности написанного, я, несмотря на свою слабость, должен был считать себя исчерпанным». Этот момент относительной снисходительности к себе длится недолго: менее чем через три месяца он бросит в огонь «много отвратительных старых бумаг».

Впрочем, Кафка обращается к «Дневнику» очень нерегулярно. Нужно ждать осени 1911 года, чтобы обнаружить ежедневные или почти ежедневные записи; затем он ему снова надоедает, он пропускает дни, потом недели. Тем не менее между концом 1909 и осенью 1912 года, то есть за тот период, о котором идет речь в данной главе, была написана большая половина «Дневника». В эти годы у него нет другой заботы, кроме сочинительства. Одно оно заполняет его жизнь и разрушает ее. Дневник является в одно и то же время свидетелем и орудием этих усилий и неудач. Так, 25 февраля 1912 года Кафка записывает: «С сегодняшнего дня обязательно вести Дневник! Писать регулярно! Не забрасывать! Даже если не последует никакого облегчения, я хочу в любой момент оставаться достойным его».

Если мы хотим определить, чем был в эти годы для Кафки бесплодный литературный труд, достаточно прочесть следующие друг за другом наброски одного очень короткого рассказа, следы которого сохранились в «Дневнике» и который начинается словами: «Эй! — сказал я, слегка толкнув его коленом /…/». Речь идет о двух персонажах, которые спорят на пороге дома. Один из них приглашен на вечеринку, его компаньон хочет отговорить его идти туда. Кафка здесь лишь возвращается к одной из тем «Описания одной борьбы» — противопоставлению деятельного человека и мечтателя, общительного и одинокого. Это одна из магистральных линий его размышлений этого периода — представитель богемы, анархист, который пытается склонить на свою сторону друга, в одном месте назван даже «холостяком улицы». «Дневник» хранит шесть или семь последовательных версий этого непритязательного текста. Первая появляется раньше, в ноябре 1910 года. Последняя, озаглавленная «Разоблаченный проходимец» и впоследствии включенная в сборник «Созерцание», закончена в августе 1912 года. Это двухстраничный текст, на который Кафка должен был употребить, как он пишет, «последние силы нормального состояния духа». В другой раз он, чтобы заполнить пустоту, вынужден описать свой рабочий стол, с его полками и ящиками. Он трансформирует его, подчеркивая используемый прием, в театральный зал с балконами и ложами. Как в этом постоянном конфликте с пустотой сохранить какую-то веру в свой талант? Когда он читает Гете, — что часто делает в этот период, — он чувствует себя парализованным такой жизненностью и силой. И даже когда Макс Брод знакомит его с первым актом одной из своих пьес, сегодня уже забытой, он чувствует себя раздавленным восхищением своим другом и одновременно стыдом, который он испытывает по отношению к себе: «Как мне такому, каков я сегодня, противостоять этому? Мне понадобился бы целый год поисков, чтобы отыскать в себе настоящее чувство и чтобы я имел право, терзаемый сверх того плохим пищеварением, сидеть поздно вечером в кафе перед таким творением?» Позднее, услышав новеллу Эльзы Тауссич (на которой Макс Брод вскоре женится) и пьесу своего друга Оскара Баума, он чувствует себя, по его словам, столь подавленным, а свое сердце столь исполненным печали, что собирается тотчас же прервать то, над чем работает. Он поражен молодым Верфелем, тогдашним кумиром литературной среды, словно неслыханным феноменом, и удивлен тем, что дошел до того, что в течение всего вечера не спускал с него глаз, а после прослушивания, пишет он, чувствовал себя раздавленным и одновременно восхищенным.

Что делать, чтобы оживить столь строптивое вдохновение? Кафка может черпать его лишь в своем повседневном опыте и в жалкой действительности, с которой соприкасается. Во фрагменте, названном «Городской мир», впервые появляется конфликт между тираническим отцом и его сыном, схожим с автором. Всякая манерность, в которой сначала заблудился Кафка, исчезла, стиль стал прозрачным, но, несомненно, слишком прозрачным, события лишь слегка намечены, тексту до такой степени недостает плотности, что автор не замедляет оставить его. Другой текст описывает содом отцовского дома; это всего лишь кусок жизни, представленной во всей своей унылой банальности: «Отец прорывается через двери моей комнаты, и проходит, в волочащемся сзади халате; из печи в соседней комнате выгребают золу; Валли, выкрикивая через переднюю, слово за словом, спрашивает, вычищена ли уже отцовская шляпа /../». За неимением лучшего Кафка даже соглашается на публикацию этого текста в одном из литературных журналов Праги.

Кафка открывает в себе вкус к миметизму: если он не способен охватывать в целом смешное или грубое зрелище, он сможет имитировать его в деталях: «манипуляции, которые некоторые люди проделывают со своей тростью, манеру держать руки и шевелить пальцами». Именно этот миметический талант снова проявляется в маленьких рассказах этого периода. Он превосходно умеет передать необычную черту, забавный жест, лишающий событие важности и серьезности, превращающий его в спектакль, на который мы смотрим со стороны. Для такого рода картин, по-видимому, лучше всего подходят дорожные дневники. Кафка описывает своих спутников в железнодорожных купе, крупье в игорных залах, пансионеров в домах отдыха, в которых он часто бывает. Но уже в обычном «Дневнике» он таким же образом передает случаи из своей жизни. Так, однажды, когда служащие отцовского магазина пригрозили уволиться все вместе и он поехал в пригород Праги, чтобы попытаться уговорить их одного за другим, он описывает это событие так, как это делается в романе, с той же отстраненностью и той же заботой о живописности. Но это всего лишь упражнение в стиле (именно этому и служит «Дневника), творческая активность не находит должного оживления.

И однако он не сомневается в своем призвании. Он чувствует себя на пороге божественного освобождения, которым для него могло бы стать начало сочинительства. Иногда у него появляется обманчивое чувство, будто в его сознании рождаются столь же совершенные фразы, какими они могут быть, однако это не так: «Бесспорно, — пишет он, — все, что я заранее, даже ясно ощущая, придумываю слово за словом или придумываю лишь приблизительно, но в четких словах за письменным столом, при попытке перенести их на бумагу, становится сухим, искаженным, застывшим, мешающим всему остальному, робким, а главное — нецельным, хотя ничто из первоначального замысла не забыто». Это объясняется тем, что изобилие возникающих в его сознании мыслей и образов столь велико, что ему приходится выбирать и что выбор в конечном итоге делается вслепую и случайно. Отсюда изнурительное чередование надежды и отчаяния. «Иногда, — пишет он, — утром или вечером я безгранично верю в свои творческие способности: я чувствую себя освобожденным до самых глубин моего существа, я могу извлекать из себя все, что я хочу». Но вслед за воодушевлением тотчас же следует разочарование. Иногда у него складывается впечатление, что ему достаточно было бы немного мужественности, чтобы выйти из этого состояния. Так, он описывает свое литературное бесплодие как половое бессилие и, развивая эту метаморфозу, вспоминает свое небольшое приключение с мадемуазель Байи, когда однажды французская гувернантка забавлялась, вызывая у него возбуждение: «Тут налицо также невысказанные чувства, которые впоследствии должны самоуничтожиться, с той разницей, однако, что речь идет о силах более таинственных и о моей конечной цели». Таким образом, он продолжает созерцать берег, которого никогда не может достичь. Из-за этого он теряет сон — бессонница отныне становится бедствием, которое разрушит его жизнь: «Ведь как бы мало и плохо я ни писал, эти малейшие потрясения делают меня очень чувствительным, я ощущаю — особенно по вечерам и еще больше по утрам — дыхание, приближение захватывающего состояния, в котором нет предела моим возможностям, и потом не нахожу покоя из-за сплошного гула: он тягостно шумит во мне, но унять его у меня нет времени. В конечном счете этот гул не что иное, как подавленная, сдерживаемая гармония; выпущенная на волю, она бы целиком наполнила меня, расширила и снова наполнила. Теперь же это состояние, порождая лишь слабые надежды, причиняет мне вред, ибо у меня не хватает сил вынести теперешнюю мысль». Ночные испытания делают его нервным, легко возбудимым, неприятным в общении с

Вы читаете Франц Кафка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату