Эти слова испортили все удовольствие генералу. Каммингс сразу вспомнил, что перед ним по- прежнему стоит большая и трудная проблема.
— Я как-нибудь разберусь в этом сам, лейтенант. Будет лучше, если вы побеспокоитесь о своих делах.
После ухода Хирна Каммингс посмотрел на свои руки. «Когда поднимаются небольшие волны противодействия, нужно только направить вниз больше силы». Однако на фронтовые части эта сила не подействовала. Хирна сломить он смог, с любым другим он также справился бы, но, взятые вместе, они совсем другое дело, все вместе они по-прежнему противятся ему. Генерал тяжело вздохнул. Он устал. Но надо же найти какой-то выход. Он найдет его. Ведь было время, когда и Хирн противился ему. Настроение у него поднялось, чего уже давно не было; он оживился. Груз огорчений и неудач, постигших его за прошедшие несколько недель, стал менее ощутим.
В столовую Хирн не пошел. Он возвратился в свою палатку и почти час пролежал на койке лицом вниз, сгорая от мучительного унижения, не зная, куда деваться от отвращения к самому себе, страдая от бессильного гнева. Как только Хирн узнал, что генерал вызывает его, он понял: его ожидают неприятности. Входя в палатку Каммингса, Хирн был уверен, что не уступит. И все же он боялся Каммингса; боялся его с той минуты, как вошел в палатку. Все в нем требовало отказаться поднять сигарету, но он поднял ее, как будто его воля онемела.
«Единственное, что остается, — это жить, не теряя стиля». Однажды он сказал себе это и жил в соответствии с этим правилом из-за отсутствия другого; это было его рабочее кредо, почти удовлетворявшее его до недавнего времени. Единственное, что имело значение, — это ни в коем случае не давать никому поколебать твою цельность в принципиальных вопросах. А то, что произошло сегодня, было принципиально. Хирн почувствовал, как будто в нем лопнул огромный гнойный нарыв и теперь заражал его кровь, безостановочным потоком проникая во все кровеносные сосуды. Он должен отплатить той же монетой или умереть, но это один из немногих случаев в его жизни, когда он не уверен в себе. Это просто невыносимо: он должен что-то сделать, но не представляет себе, что именно.
Стоял полуденный зной, в палатке нельзя было дышать, а он лежал в ней, уткнувшись крупным подбородком в брезент койки, с закрытыми глазами, как будто обдумывая и взвешивая все пережитое, все, чему он научился, от чего отучился, то, от чего он освободился теперь, и то, что, облитое грязью, кипело сейчас в его душе. То, что он подавлял в себе слишком долго, теперь умирало в яростной агонии.
«Никогда не думал, что пойду перед ним на попятную».
Это крушение, ужаснее которого ничего не могло быть.
Верзила с копной черных волос и крупным неподвижным лицом.
Его невозмутимые карие глаза холодно поблескивали над слегка крючковатым, коротким и тупым носом. Большой рот с тонкими губами был маловыразительным и образовывал своеобразный уступ над плотной массой подбородка. Говорил он довольно неожиданным для такого рослого человека тонким пронзительным голосом с заметной высокомерной окраской. Ему нравились очень немногие люди — большинство с беспокойством ощущало это после первых минут разговора.
Центр всей жизни — город, резко бьющий по чувствам.
Со всех сторон к нему ведут тысячи дорог. Горы переходят в холмы, сглаживаются в равнины, простирающиеся величественно, покрытые мягкими складками и морщинами. Никто еще по-настоящему не охватил все это своим взором — необъятную равнину Америки, остроконечные вершины, предгорья, огромный город и ведущие к нему стальные пути — связующие звенья.
Бесконечные интриги, дым сигар, смрад кокса, карболка и вонь надземки, безумная тяга к непрерывному движению, что-то похожее на разворошенный муравейник, бесчисленные планы обогащения, вынашиваемые людьми, чья значимость не выходит за пределы улицы или кафе. Главное из всех ощущений — это ощущение данного момента. Историю здесь вспоминают, пожимая плечами: даже ее величайшие события не сравнить с нынешними.
Безмерный эгоцентризм городских жителей.
Как представить себе свою собственную смерть, свой удельный вес в этом необъятном мире, созданном человеческими руками, свое место в жизни, протекающей на фоне этих мраморных склепов и кирпичных громад и на раскаленных, как печи, улицах, ведущих к рыночным площадям? Всегда почему-то считаешь, что мир исчезнет, как только ты умрешь. А на самом деле он станет еще более напряженным, более неистовым, более ухабистым, чем когда бы то ни было.
Вокруг города, поднявшегося как гриб, растут в перегное маленькие грибочки — пригороды.
— С тех пор как мы построили это последнее крыло, у нас стало двадцать две комнаты. Не знаю, за каким чертом они нам понадобились, — кричит Билл Хирн, — но Айне никогда и ничего не докажешь, она считает, что комнаты ей нужны, и мы построили их.
— Да ну же, Билл, — говорит Айна. (Хорошенькая женщина, которая выглядит моложе и стройнее, чем полагается матери двенадцатилетнего сына. Не красавица, однако. У нее тонкие стерильные губы, зубы чуть выдаются вперед. Полные женщины — редкость на Среднем Западе.)
— А что? Я человек простой, — говорит Билл Хирн, — без претензий, я вырос на старой зачуханной ферме и ни капли не стыжусь этого. По-моему, человеку нужна скромная гостиная или столовая, пара спален, кухня, ну, может быть, еще комната для игр на первом этаже, и хватит. Согласны со мной, миссис Джад?
(Миссис Джад пополнее, помягче, более инертна.)
— По-моему, тоже, мистер Хирн. Мистеру Джаду и мне очень нравится наше жилье в Олден Парк Мэнер. Небольшую квартиру легче держать в порядке.
— Хорошенькое местечко этот Джерментаун. Нам нужно съездить туда навестить Джадов, Айна.
— В любое время. Я покажу вам все достопримечательности, — говорит мистер Джад.
Наступает молчание, все едят, стараясь не звякать приборами.
— Там прекрасный вид, — замечает миссис Джад.
— Здесь единственное место, где можно укрыться от жары в Чикаго, — говорит Айна. — Мы так отстаем от Нью-Йорка. Почему не догадались построить сад на крыше этого отеля. Еще только май, а там жарко. Я не могу дождаться, когда мы уедем в Шарлевуа.
(Произносит: Чоливейол.)
— Мичиган — вот зеленый штат, — говорит Билл Хирн.
Вновь наступает молчание, миссис Джад поворачивается к Роберту Хирну и говорит:
— Ты такой большой мальчик для своих двенадцати лет, Бобби. Я думала, ты старше.
— Нет, мэм, мне только двенадцать. — Он неловко отклоняет голову, пока официант ставит перед ним жаркое из утки.
— Не обращайте внимания на Бобби, он немного застенчив, — громко говорит Билл Хирн. — Вот уж не в деда пошел.
Билл Хирн приглаживает свои редкие волосы с темени на плешь.
Между округлыми блестящими от пота щеками его маленький красный нос походит на кнопку.
— Когда мы выезжали в Голливуд, — говорит миссис Хирн, — один из помощников директора показал нам студию Парамаунт. Еврей, но славный парень. Он рассказывал нам о кинозвездах всякие сплетни.
— А правда, что Мона Вагинус шлюха? — спрашивает миссис Джад.
— О, ужасная шлюха, — шепчет миссис Хирн, оглядываясь на Бобби, — судя по тому, что о ней говорят. Теперь у нее мало надежд на будущее, ведь сейчас выпускают только звуковые кинокартины.
— Здесь не место говорить о делах, мистер Джад из Бадда, — говорит Хирн, хихикая. — Вас все так называют — «мистер Джад из Бадда». Я думаю: чтобы делать бизнес, надо заниматься бизнесом, и, как ни странно, я занимаюсь как раз этим, поэтому все дело лишь в том, чтобы договориться о цене. Имеется еще одно обстоятельство, скоро появится машина Томпсона, и, если вмешаются реформаторы, придется с ними сотрудничать, а не то нас заставят поливать духами унитазы в фабричных туалетах или еще что-нибудь такое. Поэтому мне нужно быть поосторожнее с обязательствами. Я ожидаю спада деловой активности, так как наша экономика перенапряжена и ваши цены в Бадде нисколько не облегчают мое положение.
— Мистер Джад и я собираемся поехать в Париж.
Перед ними ставят причудливый бисквит и тающий лед.