он поплыл по течению, войдя в окружавшее его общество сначала на месяц, затем на второй.
(Несколько недель затянулись надолго.)
Странная жизнь. Почти все они женаты, имеют одного-двух детей и гувернантку; детей видят изредка, лишь когда они спят.
Почти каждый вечер кочующая из дома в дом веселая компания, жены и мужья вечно перепутываются, всегда навеселе. Все это делается бездумно, но здесь больше просто тискаются, чем наставляют супругу рога.
Обычно раз в неделю или около этого разражается маленький публичный скандал или пьяная комедия, вызывающие у Хирна глухое раздражение.
— Послушай, старина, — говорит ему Дон Рендолф, — ты и Сэлли были большими друзьями, может быть, и до сих пор остались ими, клянусь богом, мне это неизвестно (бросает на него пьяный укоризненный взгляд), но дело в том, что Сэлли и я любим друг друга, у нас настоящее чувство… а я таскаюсь с другими. Собака я… С женщиной из нашего офиса и с женой Алека Джонсона, Биверли… ты видел, как мы возвращались в автомобиле, остановились у ее дома. О боже, как было чудесно, но я… я собака, никакой морали, я… я… (начинает плакать), чудесные дети… Сэлли обращается с ними как стерва. — Он встает и неуклюже плетется по танцевальному залу, чтобы отделить Сэлли от ее партнера.
— Перестань пить.
— Дон, дорогой, уйди.
— Рендолфы снова скандалят, — хихикает кто-то.
Хмель бросается Хирну в голову, он понимает, что опьянел.
— Ты помнишь меня, Боб, — говорит Сэлли, — какие способности у меня были, какой талант! Я говорю тебе, ничто не может остановить меня, но Дон невозможен, ему хотелось бы запереть меня в клетку. И боже мой, какой он извращенный! Есть вещи, которых я не могу рассказать тебе… А какой замкнутый, однажды мы прожили целых полтора месяца, не прикоснувшись друг к другу. И знаешь, вдобавок он неважный бизнесмен. Мой отец не раз говорил мне об этом. Нас связывают только дети и ничего больше, понимаешь? Ничего больше! Я имею в виду что-то, что могло бы меня удержать. Ах, если бы я была мужчиной! Когда у Дороти заболели зубы, мне пришлось ехать вместе с ней к врачу, чтобы поддержать ее, а я всегда так боюсь рака, ты не можешь представить, какое это беспокойство для женщины. Я просто как-то не успеваю за всем. Однажды у меня был роман с лейтенантом, летчиком. Молодой, но, право, очень милый, очень ласковый, а до чего наивный; ты просто не представляешь, какой старой я кажусь себе. Я завидую тебе, Боб. Ах, если бы я была мужчиной!
Хирн знает, что и это никуда не приведет его: ни Лейк Шор с его обычаями и людьми, нагонявшими на него скуку, ни строгая обстановка деловых контор, ни увиливание от попыток матери женить его, ни трансформация созидательного импульса в тоннажи товаров или деловые контракты, ни взносы на предвыборные кампании и общение с податливыми конгрессменами и сенаторами, ни пульмановские вагоны и теннисные корты, ни прилежные занятия гольфом, ни фешенебельные отели и запах виски и ковров в их номерах. Все это приносит примитивное удовлетворение, но на пути к этому он познал слишком много другого.
Снова Нью-Йорк и работа — подготовка материалов для радио, но все это временно, и он сознает это. Довольно равнодушно, без всяких высоких помыслов он участвует в кампании по сбору посылок для Англии и следит за газетными заголовками о наступлении на Москву, подумывает — не очень серьезно — о вступлении в компартию. Временами по ночам он отбрасывает одеяло и лежит в постели обнаженный, ощущая, как свежий осенний воздух, клубясь, врывается в окно, прислушивается в мрачном ожидании к вплывающим в комнату вместе с туманом звукам, доносящимся из порта.
За месяц до Пирл-Харбора он вступает в армию.
Через два года в холодные зимние сумерки Хирн стоит на палубе войскового транспорта, идущего под мостом Гоулден Гэйт в Тихий океан; он смотрит на Сан-Франциско, исчезающий вдалеке, подобно затухающим поленьям в камине. Через некоторое время он видит лишь темную длинную полоску земли, еще отделяющую воду от надвигающейся ночи. О борт плещутся холодные волны.
Итак, новый этап. В предыдущем он все наблюдал, наблюдал и разбил себе голову о стену, созданную им самим.
Он ныряет в люк и закуривает сигарету. «Есть такие слова: „Я добиваюсь чего-то“, — думает он, — они придают действию значение, которого в действительности в нем нет. Никогда толком не поймешь, что заставляет тебя добиваться чего-нибудь, а потом это становится неважным».
Где-то в Америке города, электрические огни и рекламы… Живущие в них подонки пользуются почтением и уважением.
Бесконечные интриги, дым сигар, смрад кокса, безумная тяга к непрерывному движению, что-то похожее на разворошенный муравейник. Как представить себе свою собственную смерть в этом мире мраморных склепов, кирпичных громад и раскаленных, как печи, улиц, ведущих к рыночным площадям?
Теперь все это исчезло, вода почти полностью заслонила сушу, спускалась долгая, необъятная тихоокеанская ночь. А душу охватывала тоска по исчезающей земле.
Не любовь, и не обязательно ненависть, но какое-то чувство появилось в этот момент, хотя он никак не ожидал этого.
Какая-то сила всегда зовет куда-то.
Хирн вздохнул, снова вышел на палубу к фальшборту.
Ведь и другие блестящие молодые люди, его сверстники, расшибали голову, колотя ею об устои до тех пор, пока не лишались сил, а устои продолжали стоять.
Люди, исторгнутые из развороченного чрева Америки.
12
После ранения Минетту отправили в дивизионный сортировочный госпиталь. Это было небольшое лечебное заведение. Восемь палаток, каждая на двенадцать коек, располагались в два ряда на открытой площадке неподалеку от берега. Перед каждой из них была сооружена стенка высотой чуть более метра из мешков с песком. Так выглядела территория госпиталя, если не считать еще нескольких сосредоточенных в углу палаток, где размещалась полевая кухня, жили врачи и обслуживающий персонал.
В госпитале всегда было тихо. Во второй половине дня наступала ужасная духота, в палатках становилось невыносимо жарко от палящих лучей солнца. Большинство пациентов впадали в тяжелую дремоту, бормотали что-то сквозь сон или стонали от боли. Заняться пациентам было почти нечем. Некоторые выздоравливающие играли в карты, читали журналы или отправлялись в душ, расположенный в центре территории госпиталя, где на платформе из стволов кокосовых деревьев была укреплена бочка из- под бензина, наполнявшаяся водой. Пациентов кормили три раза в день, каждое утро врач проводил осмотр.
Сначала Минетте здесь нравилось. Рана его была не более чем царапиной — получился разрыв ткани бедра длиной несколько дюймов, но пуля не застряла в теле, и кровотечение было умеренным. Уже через час после ранения Минетта мог ходить, слегка прихрамывая. В госпитале ему отвели койку, дали несколько одеял, и он, уютно устроившись в постели, дотемна читал журналы. Врач, бегло осмотрев Минетту, присыпал рану сульфидным препаратом и оставил его в покое до следующего утра. Минетта ощущал приятную слабость. Перенесенное потрясение наложило отпечаток усталости, и это отвлекало его от размышлений об испуге и боли, испытанных в момент ранения. Впервые за полтора месяца он получил возможность поспать, не боясь, что его разбудят для заступления. в караул. Госпитальная койка казалась поистине роскошью по сравнению с жесткой постелью на земле.
Минетта проснулся бодрым, в радостном расположении духа. До прихода врача он играл в шашки с соседом по палатке. Больных было немного, и Минетта с удовольствием вспоминал о разговоре с ними предшествующим вечером. «Здесь совсем недурно», — решил Минетта. Он рассчитывал, что его продержат в госпитале около месяца, а может быть, даже эвакуируют на другой остров. Он начал убеждать себя в том, что его ранение весьма серьезно.