Как жить в пустыне, в степи, где ничего, кроме горизонта, травы, песка; где нет женщин. Пустыня превращает мужчину в нелюбимого ребенка. Мужчины становятся подростками — из-за скудости развлечений. Подростки используют все подручное, чтобы позабавить себя. Камни, насекомых, птиц, свои души и тело; ящериц-калек, бойцовых скорпионов, усаженных в банку; ненависть, ярость. Отсутствие женщин рождает бессердечность, ад подменяет раем и населяет его фантомами мастурбации. Детские шалости оборачиваются делом жизни. Подростковая безжалостность искажает нравственность взрослого мира, делает его ненастоящим. Удаленность от жизни позволяет быть к ней безразличным, желать ее уничтожения…
— Господи, какое блаженство, — простонал Хашем.
Он лежал в ванне плечом вперед, подавшись рукой, которая прикрывала причинное место, другой он протягивал мне папиросу. До краев поднявшаяся вода дышала волной, набегала на его грудь и обратно на огромные плоские ступни с поразительно длинными пальцами — в то время как дым ниткой выходил из уголка губ.
Он поднял голову, взял у меня гильзу, потянул и снова откинулся назад и закрыл глаза.
— Ребята, ради всех святых, сколько можно? — позвал голос из комнаты. — Давайте, лентяи, вы торчите в ванной уже больше часа.
Керри сидел на широченном подоконнике, парившем над Торговой улицей, и наблюдал, как внизу, в стремительно смежающихся сумерках, вспыхивают фонари, отрезками улиц и переулков огни спохватываются перебежками к набережной. В час ночи город сбавит накал, и тогда прозреет блеском море, три пунктира маяков, два корабля на рейде, цепочки эстакад у горизонта, периметры складов, и звездный объем встанет над морем…
«А что если все эти звезды уже погасли?» — думает Керри, и у него сосет под ложечкой от жути.
Через час мы вновь обретем силы и разойдемся по комнатам этой огромной — во весь этаж — квартиры в центре Баку, превращенной в бордель. У Керри здесь зазноба, юная Гюзель. Хашем изредка составляет нам компанию. Из непостижимого мной любопытства.
После, проводив Хашема и оставив Керри, во чреве безлунной ночи я шел по родному городу. Моторная память оказалась надежней памяти представлений, тело, как кошка, помнило кинетические складки пространства, уложенные с той же надежностью, с какой десантник укладывает ткань парашюта, и теперь они раскрылись махом и нерушимо понесли вниз по городу. Дотрагиваясь до знакомых углов, стволов деревьев, до лестничных перил, заглаженных на излете, до истонченных ручек дверей парадных, обнаруживая в верном месте проходной подъезд, и за ним — нога радостно нащупывает на той самой последовательности высот те самые (степень гладкости подошва чует прерывистым скольженьем) четыре ступеньки, я шел по городу ночью с тем же сладострастием, с каким в детстве слепо тыкался и целовал материнский живот.
Когда Керри напивался, в нем пробуждалась молодость. Он и так — благодаря осанке и телесному складу — не выглядел стариком, а после стаканчика лицо его окрашивали кровь и улыбка смущения.
Керри внутренний был гораздо слабее Керри снаружи. Изнутри Керри напоминал себе сумерки, стоянку старости, в то время как при его белобрысости седина была неотчетлива и являлась только, когда на пляже он выходил из воды и на сильной плоской груди серебряные ленты волос, слипшихся, плоских от стекающей воды, давали блеск, и только тогда было возможно вдуматься в возраст этого сильного, красивого, натренированного тела. Самое худшее, что только мог себе вообразить Керри, — смертное одиночество. Вот так, без обиняков — стиснут или засыпят, и будешь зреть каждой частичкой углерода, глазищами — пустоту — немоту, отъединенность, и поделать ничего нельзя, вот только лежать и не двигаться, клаустрофобия, приступ нескончаемый, тоска и ужас, никаких чертей или архангелов — ничего, только темнота, теснота и бессилие забыться.
За все эти месяцы на всем побережье он не встретил ни одного красивого тела, ни одного красивого лица, говорил себе: «Поразительно!» — и понемногу соображал, что здесь было вокруг пятнадцать-двадцать лет назад, когда всю эту купающуюся молодежь во младенчестве не баловала сытость, а повально посещали дистрофия и рахит.
Неделя пляжного отдыха притупляет вкус моря, к тому же с востока доносились обрывки мертвой зыби. Он искупался утром и ушел с ночевкой в предгорья. На обратном пути попал на сложный спуск, кое-где на четвереньках, в глинистых местах, съезжая вместе с сыпучкой по водомоинам.
Отмывшись, отправился на базар, купить фруктов, сыра. Она торговала в этот вечер одна — отрада его взора — тонкая девчушка с чуть грубоватым лицом, с чересчур тонкими твердыми губами, остреньким морщащимся подбородком, красные точки по нему, и четкими скулами. Базарной семейной торговлей руководила ее мать, спокойная деятельная женщина с хорошим строгим лицом, но она была за прилавком только по утрам, распродавала хлеб и молочное, так что большую часть дня девочку можно было застать одну или с братом, который остерегался его и помалкивал или вообще уходил подымить с друзьями. Ему нравились ее стать, большая смуглая грудь, дышащая вместе с кружевными краешками ситцевого лифа, но ни о какой близости он не мог и помыслить. Керри с удовольствием последние три года наблюдал, как благодать зрелости постигает его, притупляя остроту, но даруя полноту покоя. Теперь ему нравилось смотреть на женщин-нимф (между женщиной и нимфой для него никогда не было зазора) с точки зрения искусства. Ему нравилось не чувствовать возбуждения от вида плоти, ощущать провал на месте всегда живо и красноречиво отзывавшегося участка мозга, с презрением прохладным относиться к будничным видам плоти и ценить высоко, каким-то новым органом чувств, ее превосходность, необыкновенность, надмирность.
«Куда девается плоть после смерти? Куда? Что душа пропадает — тут мало удивительного, душу еще никто не измерил, есть она, нет? А вот тело — наглядность его, данность, что? Неужели пропадает бесследно?.. Куда девается энергия красоты? Отапливает небо? Подавляющую часть своей научной и культурной мощности человечество тратит на то, чтобы смерть отдалить, перехитрить — духовностью, медициной, ритуалом, алгоритмизировать у ней привычку, к которой привыкнуть нельзя…»
…Керри не сомневался, что она откажется, но она кивнула и, глядя в сторону, сказала, не шевеля губами, что здесь ей нельзя, что она завтра поедет в город, и пусть он тоже поедет, она будет ждать его на набережной, у парашютной вышки.
«Алты, алты, шесть часов», — бормотал Керри, помахивая пакетом с белыми черешнями, которые он пользовал в качестве конфет к чаю и которые он прикончит завтра, под навесом у своего ангара ровно в семь, когда девочка подожмет подкрашенные губы и быстрым шагом поднимется с уже вспыхнувшей фонарями набережной в город.
Лица иностранцев в Баку похожи на лица притесняемых оккупантов.
«Старость — это время, мера уничтожения. Вечности нет. Ибо она — смерть».
«Единственное, о чем я жалею, — что не попробовал стать альпинистом. В горах проще погибнуть, чем в море».
«Каждый день в течение двух часов я читаю Коран, чтобы понять тех людей, которые превратили башни и самолеты в рану. Пока у меня больше вопросов, чем ответов. А еще я учу арабский».
«Классовое неравенство — главное зло моей страны. Я люблю Америку. Она столь же разнообразна, как СССР. Алабама отличается от Калифорнии больше, чем Узбекистан от Эстонии. Забавно пару дней провести в пути от Бирмингема до Тускалусы. Негры-слуги кланяются тебе, подстригая лужайку у дома, в супермаркете легко встретить старуху в живописной коляске, которую толкает чернокожая служанка в накрахмаленном белоснежном переднике; на заправке вы вряд ли сразу поймете кассира, сколько вы должны денег за бензин, и сильно удивитесь, оказавшись среди обрушенных кварталов, полных затхлости, бездомности, отравленных пороком и кокаином, где многодетные мамаши плодятся ради пособий, где дети обучаются игре на фортепиано по сухому „клавиру“ — по доске, раскрашенной в оскал черно-белых клавиш. Я всегда знал, что если захочу повеситься, то вот там мне никто не помешает. Пыльная разруха. Солнечный