— Дяденька, не надо! Пожалуста, не надо.
Вырывая руку, Горчишников ругался и просил:
— Не замай, пусти, чорт!.. Все равно убьют.
Красногвардейцы столпились вокруг них. Безучастно глядели на борьбу и, вздрагивая, отворачивались от топота скакавших к берегу казаков. Шабага, отнимая револьвер, крикнул в толпу:
— Застрелиться, нас перебьют. Пущай хоть один.
Толпа, словно нехотя, прогудела:
— Пострадай… Немножко ведь… Авось простят. Пострадай.
— Брось ты их, Емеля, — сказал подымавшийся по трапу Заботин. — И то немного подождать. За милую душу укокошат.
Горчишников выпустил руку:
— Ладно. Напиться бы… как с похмелья.
С берега крикнули:
— Давай сходни!
Всплывали над крестным ходом хоругви.
Итти далеко, за город. Вязли ноги в песке. Иконы — как чугунные, но руки несущих тверды яростью. Как ножи блестят иконы, несказанной жутью темнеют лики несущих. Колокольный звон церковный, пасхальный, радостный.
А как вышли за город к мельницам, панихидный, тягучий, синий и тусклый опустился, колыхая хоругви, колокольный звон… И вместо радостных воскресных кликов, тропарь мученику Степану запели.
Двумя рядами по сходням — казаки. По берегу, без малахаев, с деревянными пиками, киргизы. Мокрой овчиной пахнет. С парохода влажно — мукой и дымом. На верхней палубе капитан один среди очищенной от мешков палубы. Он пароход довел до пристани. Он грузен и спокоен.
У сходен на иноходце — Артюшка. Редок, как осенний лес, ус. Редок и череп.
Кричит, как полком командует:
— Выноси!
Прошли в пароход больничные санитары.
Кирилл Михеич, крестясь и ныряя сердцем, толкался у чьей-то лошади и через головы толпы пытался рассмотреть — что в пароходе. А там мука, ходят люди по муке, как по снегу, сами белые и на белых носилках выносят алые и серые куски мяса.
Зашипело по толпе, качнуло хоругвями:
— Отец Степан…
Визжа, билась в чьих-то руках попадья. Три женщины бились и ревели, прапорщик Беленький был холост.
— Мятлев!..
— Матрен Евграфыч, родной!..
Мясо несут на носилках, мясо. Целовали испачканные мукой куски расстрелянного мяса. Плакали. Окружили иконами, хоругвями, понесли. Отошли сажен пятнадцать. Остановились.
Тогда из трюма повели арестованных красногвардейцев. Впереди Чрезв. Тройка — Емельян Горчишников, Гришка Заботин и Трофим Круця. А за ними, по-трое в ряд, остальные. Один остался на пароходе грузный и спокойный капитан.
Гришка шел первый, немножко прихрамывая, и чувствовал, как мелкой волнистой дрожью исходил Горчишников и остальные позади. И конвой, молчаливо пиками оттеснявший толпу.
Артюшка пропускал их мимо себя и черешком плети считал:
— Раз. Два. Три. Четыре. Восемь. Одиннадцать…
Пересчитав всех, достал коричневую книжечку. Записал:
— Сто восемь. Пошел.
Но толпа молчаливо и потно напирала на конвой.
— Давят, ваш-благородье, — сказал один казак.
— Отступись! — крикнул Артюшка.
Кирилл Михеич подался вперед и вдруг почему-то тихо охнул. Толпа тоже охнула и подступила ближе. Артюшка, раздвигая лошадью потные, цеплявые тела, подскакал к иконам и спросил:
— Почему стоят?
Бледноволосый батюшка, трясущимися руками оправляя епитрахиль, тоненько сказал:
— Сейчас.
Седая женщина с обнажившейся сухой грудью вырвалась из рук державших, оттолкнула казака и, подскочив к Заботину, схватила его за щеку. Гришка тоненько ахнул и, махнув левшой, ударил женщину между глаз.
Казаки гикнули, расступились. Неожиданно в толпе сухо хряснули колья. Какой-то красногвардеец крикнул: «Васька-а!». Крикнул и осел под ногами. В лицо, в губы брызгала кровь, текла по одежде на песок. Пыль, омоченная кровью, сыро запахла. Седенький причетник бил фонарем. Какая-то старуха вырвала из фонаря сломанное стекло и норовила попасть стеклом в глаз. Ей не удавалось и она просила «дайте, разок, разок»…
Помнил Кирилл Михеич спокойную лошадь Артюшки, откинутые в сторону иконы, хоругви, прислоненные к забору, растерянных и бледных священников. Потом под ноги попал кусок мяса с волосами, прилип к каблуку и не мог отпасть. Варвара мелькала в толпе, тоже топтала что-то. Визжало и хрипело: «Православные!.. Родные!.. Да… не знали»…
Прыгали на трупы каблуками, стараясь угодить в грудь, хрястали непривычным мягким звуком кости. Красногвардеец с переломленным хребтом просил его добить, подскочила опрятно одетая женщина и, задрав подол, села ему на лицо. Красногвардейцев в толпе узнавали по залитым кровью лицам. Устав бить, передавали их в другие руки. Метался один с вырванными глазами, пока казак колом не раздробил ему череп.
Артюшка поодаль, отвернувшись, смотрел на Иртыш. Лошадь, натягивая уздечку, пыталась достать с земли клок травы.
Когда на земле валялись куски раздробленного, искрошенного и затоптанного в песок, мяса — глубоко вздыхая, люди подняли иконы и понесли.
XV.
Нашел Кирилл Михеич — в ящичке письменном завалилась — монетку счастьеносицу — под буквой «П» — «I».
Думал: были времена настоящие, человек жил спокойно. Ишь, и монета то у него — солдатский котелок сделать можно. Широка и крепка. Жену, Фиозу Семеновну, вспомнил, — какими ветрами опахивает ее тело?
Борода — от беспокойств что ли — выросла как дурная трава, — ни красоты, ни гладости. Побрить надо. Уровнять…
А где-то позади, сминалось в душе лицо Фиозы Семеновны, — тело ее сосало жилы мужицкие. Томителен и зовущ дух женщины, неотгончив. Чье-то всплывало податливое и широкое мясо, — азиатского дома-ли… еще кого-ли… не все-ли равно кого — можно мять и втискивать себя… Не все-ли равно?
Горячим скользким пальцем сунул в боковой кармашек жилета монетку Павла-царя, слышит: шаг косой по крыльцу.
Выглянул в окно. Артюшка в зеленом мундире. Погон фронтовой — ленточка, без парчи. Скулы остро-косы, как и глаза. Глаза — как туркменская сабля.
Вошел, пальцами где-то у кисти Кирилла Михеича слегка тронул:
— Здорово.
Глядели они один другому в брови — пермская бровь, голубоватая; степной волос — как аркан черен и шершав. Надо им будто сказать, а что — не знают… А может и знают, а не говорят.
Прошел Артюшка в залу. Стол под белой скатертью, — отвернулся от стола.
— Олимпиада здесь? — спросил как-будто лениво.