это. Побросав все таблетки в унитаз, я позвонил одному из моих немногочисленных друзей и попросил телефон врача, у которого он лечится. Затем позвонил этому врачу и попросил телефон какого-нибудь психиатра. Врач посоветовал мне человека по имени Дохени.
Дохени принял меня в тот же день. По столам его приемной было разбросано множество журналов, но пепельницы все пустовали, подушки на диванах не были примяты совсем, и у меня зародилось подозрение, что я его первый клиент за довольно продолжительный срок. Быть может, подумал я, это безработный психиатр, неудачник, который не мог снискать доверия пациентов и убивает время в своем одиноком кабинете, как какой-нибудь праздный юрист, парикмахер или владелец антикварной лавки? Вскоре Дохени вышел ко мне и провел меня в кабинет, уставленный всякими древностями. Украшение кабинета, должно быть, входит в образовательную программу для психиатров, подумал я. Интересно, кто собирает эти раритеты? Сами врачи? Или их жены? Или, быть может, они приглашают специалистов? Я уселся в кресле, и Дохени, подобно тому как зубной врач направляет на вас прикрепленную над бормашиной лампу, направил на мое лицо свои крупные карие глаза.
В течение пятидесяти минут я грелся в лучах его глаз, отвечая на его взгляд упорным взглядом, чтобы дать ему понять, что он имеет дело с человеком серьезным и мужественным. Его узкое лицо двоилось у меня в глазах, как у пьяного, и я с увлечением следил за поединком, который происходил между этими его двумя лицами: то одно лицо поглощает собой другое, то второе выходит победителем. Дохени брал по доллару за минуту.
После четвертого или пятого сеанса он потребовал, чтобы я поупражнялся дома в тайном грехе своего отрочества и потом ему доложил, что я при этом испытывал. Я исполнил его просьбу и доложил, что испытывал стыд. Мое сообщение привело его в восторг. Таким образом, сказал он, нам удалось установить, что в основе моей тоски лежит чувство вины и что я подавил в себе гомосексуальные наклонности. Еще до этого я рассказывал ему, что мой папа позировал Фледспару, и Дохени объяснил, что образ обнаженного мужчины, поддерживающего на своих плечах отели, суды и здания опер, сделал меня робким и заставил вести противоестественный образ жизни. Я послал его к черту и сказал, что больше с ним не желаю иметь дела. Еще я назвал его шарлатаном и сказал, что донесу на него в Американское психиатрическое общество. Если он не шарлатан, сказал я, то отчего его стены не украшены, как у других врачей, всевозможными дипломами? Дохени очень рассердился, выдвинул ящик стола и вытащил из него целую пачку дипломов: диплом Йейльского университета, диплом Колумбийского университета, диплом Нейрологического института. Тогда я обратил внимание на то, что все эти дипломы написаны на имя некоего Говарда Потца, и спросил, уж не купил ли он их у букиниста? Он сказал, что переменил фамилию, прежде чем приступить к практике, по причинам, которые должны быть ясны всякому болвану. Я ушел.
После этих сеансов мне не стало лучше, напротив, я наблюдал не которое ухудшение и начал всерьез подумывать, что, быть может, и в самом деле душу мою покалечили каменные кариатиды, украшавшие гостиницы и театры нашей планеты. Но даже если так, то что же мне было делать? Здание оперы в Мальцбурге и гостиница «Принц-Регент» разрушены, но я не в состоянии сбить своего отца с занятой им позиции на Бродвее. Да и во Франкфурте он до сих пор поддерживает отель «Мерседес». Я продолжал пить - я выпивал больше двух литров в день, у меня невозможно тряслись руки. Когда я бывал в баре, я выжидал, чтобы бармен повернулся ко мне спиной, и только тогда отваживался поднести рюмку ко рту. Иной раз, к радости остальных клиентов, которым это казалось очень забавным, весь мой джин проливался на стойку. Однажды я поехал на уик-энд в Пенсильванию с компанией таких же горьких пьяниц, как я, и возвратился в город в воскресенье около одиннадцати вечера. Вокзал, к которому меня доставил поезд, в то время перестраивали, и он представлял собой сложное сплетение развалин, в котором мне виделась грозная проекция беспорядка, царящего в моей душе. Я вышел на улицу и стал искать ближайший бар. Те, что находились поблизости от вокзала, были слишком хорошо освещены для человека, у которого дрожат руки, и я двинулся в восточную часть города в надежде там найти заведение, в котором бы царил полумрак. В одном из переулков я обратил внимание на два освещенных окна. Стены комнаты были окрашены в желтый цвет. Занавесок на окнах не было. Я видел одни желтые стены. Поставив свой чемоданчик на тротуар, я стал глядеть на них во все глаза. Я был уверен, что тот, кто живет в этих стенах, кто бы он ни был, ведет жизнь, исполненную достоинства и смысла. По всей вероятности, это был какой-нибудь холостяк, как я, но только трезвый, мудрый и волевой. Его окна словно укоряли меня. Я хотел, чтобы жизнь моя была не просто благопристойной, но образцовой. Я хотел быть полезным членом общества, непьющим и гармоничным. Пусть я и не в силах побороть свои привычки, я могу хотя бы переменить обстановку. Если бы мне найти такую вот комнату с желтыми стенами, подумал я, быть может, это меня излечило бы от моей тоски и пьянства.
На следующий день я уложил чемодан, сел в такси и поехал в гостиницу «Милтон», надеясь разыскать комнату, в которой мне предстояло начать новую, достойную жизнь. Меня поместили в номере на втором этаже, с окном, выходящим на вентиляционную шахту. Комната была не убрана. На бюро стояли пустая бутылка из-под виски и два бокала, причем все указывало на то, что из двух постелей в номере пользовались только одной. Я поднял телефонную трубку и пожаловался регистратору, на что тот сказал, что кроме этой комнаты в их распоряжении имеется лишь двойной номер на десятом этаже. Я переехал туда. Этот номер состоял из гостиной, спальни на двоих и богатой коллекции натюрмортов. Я заказал джин, вермут, ведерко со льдом и тут же нализался. Это было совсем не то, что я задумал, и наутро я переехал в гостиницу «Мэдисон».
Обстановка номера в «Мэдисоне» напоминала кабинет Дохени. Единственное, чего там не хватало, это цветной фотографии его троих детей. Письменный стол был, очевидно, переделан из старинных клавикордов. Обтянутый кожей с золотым тиснением кофейный столик хранил следы множества погашенных об него сигарет. Стены были увешаны зеркалами, так что мой образ преследовал меня повсюду. Я видел себя курящего, себя пьющего, себя одевающегося и раздевающегося; тотчас по пробуждении я встречал устремленный на себя взгляд собственных глаз. На следующий день я переехал в отель «Уолдорф», где мне досталась приятная комната с высоким потолком. За окном открывалась широкая панорама: в мое поле зрения попадал купол св. Варфоломея, здание корпорации «Сигрэм», дом, похожий на отрезанный кусок пирога (сколько их, таких домов в Нью-Йорке - с балконами и окнами, выходящими на фасад, и гладкой желтой кирпичной задней стеной, лишенной, если не считать водосточных труб, каких бы то ни было признаков жизни!); кроме того, как из любой точки в Нью-Йорке, если вы подниметесь выше пятнадцатого этажа, глаз постоянно натыкался на кариатиды, наяды, невзрачные баки для воды и флорентийские арки. Мне вдруг представилось, как легко было бы избавиться от тоски, прыгнув из окна на улицу. Я тотчас съехал из «Уолдорфа», сел на самолет и отправился в Чикаго.
В Чикаго я взял комнату на шестнадцатом этаже в отеле «Палмер-Хаус». Мебель, казалось, принадлежала к какой-то определенной эпохе, но я никак не мог определить, к какой именно; я уже решил было, что имею дело с непритязательной импровизацией, как меня вдруг осенило: да ведь это точное повторение обстановки в гостинице «Уолдорф»! Я поднял жалюзи. Окно открывалось во двор, в котором, куда бы я ни кинул взгляд - вверх, вниз, направо, налево, всюду я видел сотни сотен окон, как две капли воды схожих с моим. То обстоятельство, что мое окно не обладало индивидуальностью, казалось, грозило мне полным уничтожением моей собственной личности. Я почувствовал нечто вроде головокружения. На этот раз меня пугал не соблазн выброситься из окна, а мысль, что я могу внезапно вовсе исчезнуть, раствориться без остатка. Ведь если в моей комнате нет ничего, что бы ее отличало от сотен и сотен других комнат, то и во мне самом, быть может, нет ничего такого, что бы выделяло меня среди прочих людей. Я быстро опустил жалюзи и вышел из комнаты. В ожидании лифта какой-то человек кинул в меня один из тех томных, исполненных надежды взоров, каким смотрят педики, ищущие партнера, и я подумал, что, быть может, это однообразие окон гостиницы и заставило его искать самоутверждения в противоестественной любви. Я выпил подряд три мартини и пошел в кино. В Чикаго я не выдержал больше двух дней, сел на поезд и поехал в Сан-Франциско. Как знать, подумал я, может, железнодорожное купе и окажется тем самым местом, где мне удастся начать новую жизнь. Мои надежды не оправдались. В Сан-Франциско я провел двое суток в отеле «Палас», еще двое в гостинице «Св. Франциск», затем полетел в Лос-Анджелес и взял номер в отеле «Балтимор» - трудно представить себе что-либо более далекое от комнаты моей мечты! Я перебрался в «Шато Мармонт». Оттуда - в «Беверли-Хиллз», а на следующий день сел на самолет, летящий в Лондон северным маршрутом. В гостинице «Коннот» не оказалось свободных номеров, и я поехал в «Дорчестер»; там я продержался два дня. Затем полетел в Рим и остановился в «Эдеме». Тоска