значит. Николаю Григорьевичу кажется, что подоплека этих странных политических конвульсий – страус перед фашизмом. Возможна даже провокация со стороны фашизма. Влияние Гитлера несомненно. Других объяснений нет. А что же другое? Но должен быть конец. Не может же это длиться бесконечно, иначе все друг друга перегрызут. Волна идет на убыль, есть сведения, что кое-кого уже освобождают...
Маша обрадовалась.
– Правда? Освобождают?
Николай Григорьевич подтвердил. Он действительно слышал, что кто-то из старых партийцев, арестованных в феврале, недавно вернулся.
В тот вечер затащить Машу в дом не удалось – она спешила к больной родственнице. Но обещала в один из праздничных дней обязательно прийти.
Николай Григорьевич особенно не настаивал. Он замечал, как за последние годы гас интерес к людям, даже некогда близким. Круг становился все уже. Когда-то море людей окружало его, годы и города подполья, ссылок, войны бросали навстречу сотни редкостно прекрасных людей, которые на лету становились друзьями, но вот уже нет никого – они-то есть, но необходимость дружбы исчезла, – никого, кроме Давида, Мишки, еще двух или трех. И осталась в круге Лиза с детьми. Поэтому Маша, прилетевшая издалека, как воспоминание, не пробудила ничего, кроме деловых мыслей и привычной, грызущей время от времени где-то в середине груди, под сердцем, тяжести.
Ребята выбежали навстречу, Горик кричал:
– Мы идем с Ленькой, с Ленькой! Ты обещал! – а Женя молчала с непроницаемо-мрачным лицом, и Николай Григорьевич, как всегда, когда видел маленькое насупленное лицо дочки, вспоминал свою суровую мать. На парад на Красную площадь Николай Григорьевич брал обычно троих: Горика, Женю и кого-то из их товарищей. Из-за этой третьей кандидатуры вспыхивали распри. Чаще побеждал сын с помощью довода, что, мол, военный парад – дело мужское, девчонкам там делать нечего. И верно, силы желания попасть на трибуны были у них несоизмеримы. Но сегодня крики Горика, его телячья взбудораженность раздражали Николая Григорьевича, зато мрачность дочки соответствовала его настроению, и он сказал холодно:
– Перестань орать, а то и тебя не возьму.
Сын, обидевшись, юркнул в детскую.
В столовой пили чай. Лиза что-то возбужденно рассказывала, по-видимому, о вечере в Наркомземе, декламировала стихи – свои, что ли? – ее со вниманием слушали бабушка и бабушкина приятельница по работе в секретариате, старая партийная функционерка Эрна Ивановна, жена Коли Лациса, которую Николай Григорьевич недолюбливал, считая дурой. Но бабушка ее ценила. Говорила, что она человек кристальной честности. Эрна Ивановна хохотала басом, а бабушка смотрела на дочку с нескрываемой гордостью и, когда Николай Григорьевич вошел в столовую, сделала пальцем знак, чтобы он не перебивал декламацию. Лиза читала про какого-то Игната Иваныча, завотделом, «который был когда-то смелым, но постепенно, год от года, он смелость растерял в угоду желанью жить благополучно и преспокойно, хоть и скучно». Тут же сидел Михаил в новенькой командирской гимнастерке с орденом, прихлебывал громко чай из блюдца, уставясь запотевшими стеклами пенсне в стол и даже не подняв головы при появлении брата.
Николай Григорьевич тихонько, стараясь не шуметь, присел к столу, налил себе чай. Лиза читала еще несколько минут. Ребята тоже пришли слушать. Когда Лиза кончила, все стали хлопать в ладоши. Эрна Ивановна заявила басом и, как всегда, безапелляционно, что Лиза должна бы стать поэтом, а не зоотехником, на что бабушка заметила: виноват Николай Григорьевич, заставивший Лизу идти в Тимирязевку.
– Коля, куда ты пропал, интересно знать? – спросила Лиза.
– Ходил на свидание. К одной даме, – ответил Николай Григорьевич, зная, что этот ответ не вызовет у Лизы, как у ценительницы юмора, ничего, кроме легкой улыбки. Знал, что она совершенно спокойна за него так же, как он был совершенно спокоен за нее, и они оба, каждый в отдельности, были совершенно спокойны за себя. Но все же почему-то не хотелось, чтобы Лиза спросила: «А к какой даме?» – и ему пришлось бы сказать.
Лиза не спросила. По вечерам она читала вслух ребятам «Трех мушкетеров», и сейчас они все трое взгромоздились на диван, Лиза зажгла настенную лампу, а Горик все еще с выражением обиды и независимости пробежал мимо Николая Григорьевича в детскую, чтобы взять книгу.
– Послушай-ка, братец, – сказал Михаил. – Эти балбесы из военного издательства вернули мне рукопись. Резолюция дурацкая: «На эту тему у нас запланирована книга комдива Богинца». А от Михаила Николаевича ни ответа, ни привета. Ты мог бы ему звякнуть?
Брат, как всегда, являлся с каким-то недовольством или просьбами. Тон был такой, будто Николай Григорьевич имел отношение к «этим балбесам из военного издательства» или даже принадлежал к числу их... Николай Григорьевич сказал, что Михаилу Николаевичу сейчас, наверное, недосуг заниматься делами издательства. И подумал: «Как Мишка не понимает? Все-таки оторванность от большой работы, бирючья жизнь в этом Кратове, у черта на рогах, не проходят даром... Будет Михаил Николаевич заниматься его рукописью, как же!»
Михаил с подозрительностью поглядел на брата.
– Почему же недосуг? По-моему, он как раз в порядке.
– Прошел слух, что не вполне.
– Брехня! – Михаил решительно рубанул ладонью. Ну, конечно, в Кратове ведь все знают из первых рук.
– Этот друг всегда будет в порядке. Я за него не волнуюсь. Скажи, что просто неохота звонить.
– Нет, не скажу! Не скажу, потому что дело не в «неохоте», а в «некстати». Некстати, понимаешь? Ты там на хуторе не очень-то представляешь...
– Что не очень-то? Чего не представляю? – повысил голос Михаил, который всегда болезненно и грубо реагировал на слова брата, сказанные даже в шутку, намекающие на его кратовскую пенсионную жизнь. – Бросьте вы! Все представляю прекрасно. И давно предвидел. Да, да, еще раньше вас! Спорил с вами, умниками. Помнишь разговор у Денисыча в двадцать пятом году? В декабре?
– Разговоров было много. Пошли-ка в кабинет.
Но брат уже скрипел зубами, уже сапоги ему жали, раздражение кипело. Он встал, прошелся по комнате, резкими движениями сдвигая со своего пути стулья. И тут очень удачно вступила Эрна Ивановна.
– Да, кстати, Миша! – сказала она. – А где твой Валерий?
– У матери.
– Ах, так? У матери? Он что же, теперь с ней?
Кристальная честность старой дуры заключалась в том, что она простодушно и бесцеремонно вмешивалась в личную жизнь товарищей, давала советы и расставляла оценки.
– Нет, – мрачно глядя на Эрну Ивановну, сказал Михаил. – На праздники поехали в Ленинград.
– Когда же поехали? – спросил Николай Григорьевич.
– Сегодня едут. Стрелой.
– Вдвоем? – удивилась бабушка, хорошо знавшая лень и скаредность Ванды.
– Не знаю, – еще более мрачно ответил Михаил. – Кажется, с этим господином из Наркоминдела. А что, это так важно знать?
– Ах, вот это мне не нравится! – Эрна Ивановна досадливо шлепнула ладонью но столу и уже приготовилась дать товарищеский совет, но бабушка, соображавшая побольше, прервала ее:
– Ничего, очень хорошо, посмотрит Ленинград...
– Вы нам дадите читать или нет? – спросила Лиза с дивана.
Николай Григорьевич потянул брата к двери.
Но Эрна Ивановна не успокаивалась. Вдруг тоненько зафыркала, захихикала в нос и крикнула:
– Миша, Миша! Ты знаешь, что говорят у нас, в Доме политкаторжан? Что ты женился! Это правда?
Михаил остановился в дверях. Не оборачиваясь и тыча назад, через плечо, в Эрну Ивановну большим пальцем, сказал брату:
– Ты понял, почему я на их собрания не хожу? Нет, ты понял? Я уж и скрылся oт них за сорок верст, ни с кем не вижусь, на письма не отвечаю, а все жгучий интерес к моей персоне. Что за напасть за такая?
– А возможно, и вправду женился? – спросил Николай Григорьевич. – Признайся уж, злодей.