– Ну, а Матрена – эта бедная? – спросил Нехлюдов, когда они уже подходили к избушке Матрены.
– Какая она бедная: она вином торгует, – решительно ответил розовый худенький мальчик.
Дойдя до избушки Матрены, Нехлюдов отпустил мальчиков и вошел в сени и потом в избу. Хатка старухи Матрены была шести аршин, так что на кровати, которая была за печью, нельзя было вытянуться большому человеку. «На этой самой кровати, – подумал он, – рожала и болела потом Катюша». Почти вся хата была занята станом, который, в то время как вошел Нехлюдов, стукнувшись головой в низкую дверь, старуха только что улаживала с своей старшей внучкой. Еще двое внучат вслед за барином стремглав вбежали в избу и остановились за ним в дверях, ухватившись за притолки руками.
– Кого надо? – сердито спросила старуха, находившаяся в дурном расположении духа от неладившегося стана. Кроме того, тайно торгуя вином, она боялась всяких незнакомых людей.
– Я помещик. Мне поговорить хотелось бы с вами.
Старуха помолчала, пристально вглядываясь, потом вдруг вся преобразилась.
– Ах ты, касатик, а я-то, дура, не вознала: я думаю, какой прохожий, – притворно ласковым голосом заговорила она. – Ах ты, сокол ты мой ясный…
– Как бы поговорить без народа, – сказал Нехлюдов, глядя на отворенную дверь, в которой стояли ребята, а за ребятами худая женщина с исчахшим, но все улыбавшимся, от болезни бледным ребеночком в скуфеечке из лоскутиков.
– Чего не видали, я вам дам, подай-ка мне сюда костыль! – крикнула старуха на стоявших в двери. – Затвори, что ли!
Ребята отошли, баба с ребенком затворила дверь.
– Я-то думаю: кто пришел? А это сам барин, золотой ты мой, красавчик ненаглядный! – говорила старуха. – Куда зашел, не побрезговал. Ах ты, брильянтовый! Сюда садись, ваше сиятельство, вот сюда на коник, – говорила она, вытирая коник занавеской. – А я думаю, какой черт лезет, ан это сам ваше сиятельство, барин хороший, благодетель, кормилец наш. Прости ты меня, старую дуру, – слепа стала.
Нехлюдов сел, старуха стала перед ним, подперла правой рукой щеку, подхватив левой рукой острый локоть правой, и заговорила певучим голосом:
– И старый же ты стал, ваше сиятельство; то как репей хороший был, а теперь что! Тоже забота, видно.
– Я вот что пришел спросить: помнишь ли ты Катюшу Маслову?
– Катерину-то? Как же не помнить – она мне племенница… Как не помнить; и слез-то, слез я по ней пролила. Ведь я все знаю. Кто, батюшка, Богу не грешен, царю не виноват? Дело молодое, тоже чай-кофей пили, ну и попутал нечистый, ведь он силен тоже. Что ж делать! Кабы ты ее бросил, а ты как ее наградил: сто рублей отвалил. А она что сделала. Не могла в разум взять. Кабы она меня слушала, она бы жить могла. Да хоть и племенница мне, а прямо скажу – девка непутевая. Я ведь ее после к какому месту хорошему приставила: не хотела покориться, обругала барина. Разве нам можно господ ругать? Ну, ее и разочли. А потом опять же у лесничего жить можно было, да вот не захотела.
– Я спросить хотел про ребенка. Ведь она у вас родила? Где ребенок?
– Ребеночка, батюшка мой, я тогда хорошо обдумала. Она дюже трудна была, не чаяла ей подняться. Я и окрестила мальчика, как должно, и в воспитательный представила. Ну, ангельскую душку что ж томить, когда мать помирает. Другие так делают, что оставят младенца, не кормят, – он и сгаснет; но я думаю: что ж так, лучше потружусь, пошлю в воспитательный. Деньги были, ну и свезли.
– А номер был?
– Номер был, да помер он тогда же. Она сказывала: как привезли, а он и кончился.
– Кто она?
– А самая, эта женщина, в Скородном жила. Она этим займалася. Маланьей звали, померла она теперь. Умная была женщина, – ведь она как делала! Бывало, принесут ей ребеночка, она возьмет и держит его у себя в доме, прикармливает. И прикармливает, батюшка ты мой, пока на отправку соберет. А как соберет троих или четверых, сразу и везет. Так у ней было умно изделано: такая люлька большая, вроде двуспальная, и туда и сюда класть. И ручка приделана. Вот она их положит четверых, головками врозь, чтоб не бились, ножками вместе, так и везет сразу четверых. Сосочки им в ротики посует, они и молчат, сердечные.
– Ну, так что же?
– Ну, так и Катерининого ребенка повезла. Да, никак, недели две у себя держала. Он и зачиврел у ней еще дома.
– А хороший был ребенок? – спросил Нехлюдов.
– Такой ребеночек, что надо было лучше, да некуда. Как есть в тебя, – прибавила старуха, подмигивая старым глазом.
– Отчего же он ослабел? Верно, дурно кормили?
– Какой уж корм! Только пример один. Известное дело, не свое детище. Абы довезть живым. Сказывала, довезла только до Москвы, так в ту же пору и сгас. Она и свидетельство привезла, – все как должно. Умная женщина была.
Только и мог узнать Нехлюдов о своем ребенке.
VI
Ударившись еще раз головой об обе двери в избе и в сенях, Нехлюдов вышел на улицу. Ребята: белый, дымчатый, и розовый, дожидались его. Еще несколько новых пристало к ним. Дожидалось и несколько женщин с грудными детьми, и между ними была и та худая женщина, которая легко держала на руке бескровного ребеночка в скуфеечке из лоскутиков. Ребенок этот не переставая странно улыбался всем своим старческим личиком и все шевелил напряженно искривленными большими пальцами. Нехлюдов знал, что это была улыбка страдания. Он спросил, кто была эта женщина.
– Это самая Анисья, что я тебе говорил, – сказал старший мальчик.
Нехлюдов обратился к Анисье.
– Как ты живешь? – спросил он. – Чем кормишься?
– Как живу? Побираюсь, – сказала Анисья и заплакала.
Старческий же ребенок весь расплылся в улыбку, изгибая свои, как червячки, тоненькие ножки.
Нехлюдов достал бумажник и дал десять рублей женщине. Не успел он сделать двух шагов, как его догнала другая женщина с ребенком, потом старуха, потом еще женщина. Все говорили о своей нищете и просили помочь им. Нехлюдов роздал те шестьдесят рублей мелкими бумажками, которые были у него в бумажнике, и с страшной тоскою в сердце вернулся домой, то есть во флигель приказчика. Приказчик, улыбаясь, встретил Нехлюдова с известием, что мужики соберутся вечером. Нехлюдов поблагодарил его и, не входя в комнаты, пошел ходить в сад по усыпанным белыми лепестками яблочных цветов заросшим дорожкам, обдумывая все то, что он видел.
Сначала около флигеля было тихо, но потом Нехлюдов услыхал у приказчика во флигеле два перебивавшие друг друга озлобленные голоса женщин, из-за которых только изредка слышался спокойный голос улыбающегося приказчика. Нехлюдов прислушался.
– Сила моя не берет, что же ты крест с шеи тащишь? – говорил один озлобленный бабий голос.
– Да ведь только забежала, – говорил другой голос. – Отдай, говорю. А то что же мучаешь и скотину и ребят без молока.
– Заплати или отработай, – отвечал спокойный голос приказчика.
Нехлюдов вышел из сада и подошел к крыльцу, у которого стояли две растрепанные бабы, из которых одна, очевидно, была на сносе беременна. На ступеньках крыльца, сложив руки в карманы парусинного пальто, стоял приказчик. Увидав барина, бабы замолчали и стали оправлять сбившиеся платки на головах, а приказчик вынул руки из карманов и стал улыбаться.
Дело было в том, что мужики, как это говорил приказчик, нарочно пускали своих телят и даже коров на барский луг. И вот две коровы из дворов этих баб были пойманы в лугу и загнаны. Приказчик требовал с баб по тридцать копеек с коровы или два дня отработки. Бабы же утверждали, во-первых, что коровы их только зашли, во-вторых, что денег у них нет, и, в-третьих, хотя бы и за обещание отработки, требовали немедленного возвращения коров, стоявших с утра на варке без корма и жалобно мычавших.
– Сколько честью просил, – говорил улыбающийся приказчик, оглядываясь на Нехлюдова, как бы призывая его в свидетели, – если пригоняете в обед, так смотрите за своей скотиной.