крымское бесчестье… Накачают нам Петра на шею…
– Ну, это тоже… Погодят! Нам по набату не в первый раз подниматься…
– Тише ори. – Гладкий притянул Овсея за ворот и – едва слышно: – Одним набатом нам не спастись, хоть и всех побьем, как семь лет тому назад, а корня не выведем… Надо уходить старую медведицу… И медвежонку чего спускать? За чем дело стало? И его на рогатину, – надо себя спасать, ребята…
Темны, страшны были слова Никиты Гладкого. Овсей задрожал. Чермный налил из штофа в оловянные стаканчики.
– Это дело без шума надо вершить… Подобрать полсотни верных людей, ночью и запалить Преображенское. В огне их ножами возьмем – чисто…
Стрелецкие полки уже давно разместились по слободам, ополченцы-помещики вернулись в усадьбы, а по Курской и Рязанской дорогам все еще брели в Москву раненые, калеки и беглые. Толпясь на папертях, показывали страшные язвы, раны и с воем протягивали милосердным людям обрубки рук, отворачивали мертвые веки.
– Щупайте, православные, – вот она, стрела, в груди…
– Милостивцы, оба глаза мои вытекли, по голове шелопугой били меня бесчеловечно, – о-о-о!
– Нюхай, купец, гляди, по локоть рука сгнила…
– А вот у меня из спины ремни резали…
– Язвы от кобыльего молока… Жалейте меня, благодетели!..
Ужасались добрые прихожане на такое невиданное калечество, раздавали полушки. А по ночам в глухих местах находили людей с отрезанными головами. Грабили на дорогах, на мостах, в темных переулках. Толпами искалеченные воины тянулись на московские базары.
Но не сытно было и в Москве. В гостиных рядах много лавок позакрывалось, иные купцы обезденежели от поборов, иные до лучшего времени припрятывали товары и деньги. Все стало дорого. Денег ни у кого нет. Хлеб привозили – с мусором, мясо червивое. Рыба и та стала будто бы мельче, постнее после войны. Всем известный пирожник Заяц выносил на лотке такую тухлятину, – с души воротило. Появилась дурная муха, – от ее укусов у людей раздувало щеки и губы. На базарах – не протолкаться, а смотришь, – продают одни банные веники. Озлобленно, праздно, голодно шумел огромный город.
Михаил Тыртов, осаживая жеребца, поправил шапку. Красив, наряден, воротник ферязи – выше головы, губы крашены, глаза подведены до висков. Кривая сабля звенит о персидское стремя. С крыльца к Михаилу перегнулся Степка Одоевский:
– Ты прислушайся, что говорят… Не послушав – не кричи…
– Ладно.
– Так и руби: царица, мол, да Лев Кириллович весь хлеб скупили, Москву нарочно голодом морят… Да про дурную муху не забудь, – с ихнего, мол, волшебства…
– Ладно…
Тыртов, взглянув холодными глазами между ушей жеребца, нагнулся и во весь мах пустил его в открытые ворота. На улице обдало пылью, вонью. Какой-то бродяга, по пояс голый, в багровых пятнах, закричал, расталкивая народ, чтобы кинуться под копыта. Тыртов вытянул его нагайкой. Со всех сторон полезли к богатому боярину, протягивая земляные, шелудивые ладони… Нахмурясь, подбоченясь, Михаил медленно пробирался в плотной толпе.
– Нарядный, поделись…
– Кинь полушку…
– Вот я ртом поймаю…
– Дай деньгу, дай, дай…
– Смотри, дерьмом замажу, – дай лучше…
– Горсть вшей продам! Купи – даром отдам!
– Топчи меня, топчи, жрать хочу…
Конь, беспокоясь, грыз удила, косился гордым зрачком на машущие лохмотья, взъерошенные головы, страшные лица. Все наглее лезли нищие и бродяги. Так он проплыл до конца Ильинки. Здесь на столбе под иконкой была прибита грамота. Какой-то благообразный человек, перекрикивая, читал:
– «Мы, великие государи, тебя, ближнего боярина и сберегателя, князя Василия Васильевича Голицына, за твою к нам многую и радетельную службу, за то, что такие свирепые и исконные креста святого и всего христианства неприятели твоею службою
Хрипучий голос из толпы:
– Кто поражены, побеждены? Мы али татары?
Толпа тотчас загудела сердито…
– Это где это мы татар победили, когда?
– Мы их и в лицо-то не видали в Крыму…
– Видели, как бежали от них без памяти…
– А кто дурак этот, – грамоту читает?
– Подьячий из Кремля…
– Голицынский холоп, пес верный…