…Чего бы еще написать ему?.. Уехал, голубчик, на Переяславское озеро и не отписывает, когда ждать его назад… А то бы вместе говели, заутреню стояли бы… Разговлялись… (Евдокия вспомнила курицу, – как ели ее после венчания, – покраснела и про себя засмеялась…) На первый день можно позвать девок – играть на лугу в подкучки, катать яйца… Песни, хороводы. На качелях – смеяться, в жмурки бегать. Написать разве про это?.. Петенька, милый, голубчик, приезжа-ай, соскучила-ась… Разве напишешь! – и букв для этого нет таких…
Она опять взяла перо и, шевеля губами, вывела:
«Просим милости: пожалуй, государь, буди к нам, не замешкав… Женишка твоя, Дунька, челом бьет…»
Перечла и обрадовалась, – очень хорошо написано. Батюшки, оглашенная! – а про свекровь-то не помянула. Переписывай теперь в четвертый раз… Ах, свекровь, матушка, Наталья Кирилловна, – суровенькая!.. Как ни ластись, – все чего-нибудь найдет, что не ладно… Почему, мол, тоща? И не тоща совсем: все, что надо, – кругленькое… Почему Петруша на второй месяц от тебя ускакал на Переяславское озеро? Что же ты: затхлая или, может быть, дура тоскливая, что от тебя мужу, как от чумной язвы, на край света надо бежать?.. И не дура, и не язва… Сами виноваты, – зачем допустили к нему Лефорта, Алексашку да немцев, они и сманили лапушку на Переяславское озеро, и хуже еще куда-нибудь сманят.
Евдокия сердито окунула перо. Но подняла глаза, – сквозь зелень берез жидкий свет падал в раскрытое окно, на подоконнике надувал горло, топтался голубь, и еще какие-то птицы посвистывали… Пахло лугами… И на четвертый чистый листок – кап сле-зища… Вот наказанье!..
Что ни день – письмо от жены или матери: без тебя, мол, скучно, скоро ли вернешься? Сходили бы вместе к Троице… Скука старозаветная! Петру не то что отвечать, – читать эти письма было недосуг. Жил он в новорубленной избе на самой верфи на берегу широкого Переяславского озера, где почти оконченные два корабля стояли на стапелях и стрелах. Крыли палубы, кончали резать на корме деревянные морды. Третий корабль, «Стольный град Прешпург», был уже спущен, – тридцать восемь шагов по ватерлинии, с крутым носом, украшенным золоченой морской девкой, с высокой кормой, где сверху пристроена кают- компания. На плоской крыше ее, огороженной точеными перилами, – адмиральский мостик и большой стеклянный фонарь. Под верхней палубой с каждой стороны в откинутые люки высовывалось по восьми пушек. Сходящиеся кверху борта черно блестели смолой.
Поутру, когда чуть дымилось озеро, трехмачтовый корабль будто висел в воздухе, как на дивных голландских картинах, что подарил Борис Голицын… Ждали только ветра, чтобы поплыть в первый рейс. Как назло, вторую неделю листок не шевелило на деревьях. Лениво плыли над озером облака с синими донцами. Поднятые паруса только плескались, повисали. Петр не отходил от Картена Брандта. Старику немоглось еще с февраля, – разрывало грудь мокрым кашлем. Все же, закутанный в тулупчик, он весь день был на верфи, – сердился, кричал, а когда и дрался за леность или глупость. Особым указом пригнали на верфь душ полтораста монастырских крестьян: плотников, продольных пильщиков, кузнецов, землекопов и надежных баб – шить паруса. Полсотни потешных, отписанных от полков, обучались здесь морскому делу: травить и крепить концы, лазить на мачты, слушать команду. Учил их иноземец, выходец из Португалии, – Памбург, крючконосый, с черными, как щетка, усами, злой, сатана, морской разбойник. Русские про него говорили, что будто бы его не один раз за его дела вешали, да черт ему помог – жив остался, попал к нам.
Петру бешено не терпелось. Рабочих чуть свет будили барабаном, а то и палками. Весенние ночи короткие, – многие люди падали от усталости. Никита Зотов не поспевал писать – его в. г. ц. и в. к. всея В. М. и Б. Р. с. – указы соседним помещикам, чтобы ставили корм, – везли бы на верфь хлеб, птицу, мясо. Помещики с перепугу везли. Труднее было доставать денег. Хотя Софья и рада была, что братец забился еще далее от Москвы, где €бы ему – перевернуться на потешном корабле, но денег в приказе Большого дворца кот наплакал: все поглотила крымская война.
Когда случалось Францу Лефорту вырваться со службы и прискакать на Переяславскую верфь, – начиналось веселье. Он привозил вин, колбас, сластей и – с подмигиванием – поклон от Анны Монс: выздоровела, еще краше стала, и просит-де милости герра Петера – принять в подарок два цитрона.
В новорубленной избе в обед и ужин щедро поднимали стаканы за великий переяславский флот. Придумали для него особенный флаг – в три полотнища: белое, синее и красное. Иноземцы рассказывали про былые плавания, бури и морские битвы. Памбург, расставив ноги, шевеля усами, кричал по- португальски, будто и в самом деле на пиратском корабле. Петр пил эти речи глазами и ушами. Откуда бы ему, сухопутному, так любить море? Но он по ночам, лежа на полатях рядом с Алексашкой, во сне видел волны, тучи над водным простором, призраки проносящихся кораблей.
Калачом не заманить в Преображенское. Когда очень досаждали с письмами, – отписывался:
«Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей матушке царице Наталье Кирилловне, недостойный сынишка твой Петрунька, в работе пребывающий, – благословения прошу, о твоем здравии слышать желаю. А что изволила мне приказывать, чтоп мне быть в Преображенском, и я быть готоф, только гей гей дело есть: суды все в отделке, за канатами дело стоит. И о том милости прошу, чтоп те канаты ис Пушкарского приказу не мешкав прислали бы. И с тем житье наше продолжица. По сем благословения прошу. Недостойный Петрус».
Теперь мимо избы Ивашки Бровкина ходили, – снимали шапку. Вся деревня знала: «Ивашкин сын – Алексей – сильненький, у царя правая рука, Ивашке только мигнуть – сейчас ему денег – сколько нужно, столько отсыпет». На Алешкины деньги (три рубля с полтиной) Бровкин купил телку добрую – за полтора рубля, овцу – три гривенника с пятаком, четырех поросят по три алтына, справил сбрую, поставил новые ворота и у мужиков под яровое снял восемь десятин земли, дав рубль деньгами, ведро водки и обещав пятый сноп с урожая.
Стал на ноги человек. Подпоясывался не лыком по кострецу, а московским кушаком под груди, чтобы выпирал сытый живот. Шапку надвигал на самые брови, бороду задирал. Такому поклонишься. И еще говорил: «Погоди, по осени съезжу к сыну, возьму денег, – мельницу поставлю». Волковский управитель его уже не тыкал – Ивашкой, но звал уклончиво Бровкиным. От барщины освободил…
И сыновья – помощники – подрастали. Яков всю эту зиму ходил в соседнюю деревню к дьячку – учился грамоте, Гаврилка вытягивался в красивого парня, меньшой, Артамошка, тихоня, был тоже не без ума. Детьми Ивашку бог не обидел. К дочери, Саньке, уж сватались, но по нынешнему положению отдавать ее за своего брата – мужика-лапотника, – это еще надо было подумать…
В июле прошел слух, что войско возвращается из Крыма. Стали ждать ратников, отцов и сыновей. По вечерам бабы выходили на пригорок – глядеть на дорогу. От бродящего божьего человека узнали, что в соседних деревнях действительно вернулись. Начали бабы плакать: «Наших-то побили…» Наконец появился на деревне ратник Цыган, весь зарос железной бородой, глаз выбит, рубаха, портки сгнили на теле.
Бровкин с семьей ужинали на дворе, хлебали щи с солониной. В ворота постучали: «Во имя отца и сына и святого духа…» Ивашка опустил ложку, подозрительно поглядел на ворота.
– Аминь, – ответил. И громче: – Мотри, у нас кобели злые, постерегись.