шелковом шнуре, силился оборвать, – шнур больно врезался в шею… (Петр торчал на холме, – глядел вслед.) Кенигсек успокоительно закивал ему, – что, дескать, сейчас принесу… Через глубокий ручей, шумящий между гранитными валунами, было переброшено – с берега на берег – бревно. Кенигсек пошел по нему, башмаки, измазанные в глине, скользили. Он все дергал за шнур. Оступился, отчаянно взмахнул руками, полетел навзничь в ручей.
– Вот дурень пьяный, – сказал Петр.
Подождали. Алексашка нахмурился, озабоченно спустился с холма.
– Петр Алексеевич, беда, кажись… Придется людей позвать…
Кенигсека не сразу нашли, хотя в ручье всего было аршина два глубины. Видимо, падая, он ударился затылком о камень и сразу пошел на дно. Солдаты притащили его к шатру, положили у костра. Петр принялся сгибать ему туловище, разводить руки, дул в рот… Нелепо кончил жизнь посланник Кенигсек… Расстегивая на нем платье, Петр обнаружил на груди, на теле, медальон – величиной с детскую ладонь. Обыскал карманы, вытащил пачку писем. Сейчас же пошел с Алексашкой в шатер.
– Господа офицеры, – громко сказал Меньшиков, – кончай пировать, государь желает ко сну…
Гости торопливо покинули палатку (кое-кого пришлось волочь под мышки – шпорами по земле). Здесь же, среди недоеденных блюд и догорающих свечей, Петр разложил мокрые письма. Ногтями отодрал крышечку на медальоне, – это был портрет Анны Монс, дивной работы: Анхен, как живая, улыбалась невинными голубыми глазами, ровными зубками. Под стеклом вокруг портрета обвивалась прядка русых волос, так много целованных Петром Алексеевичем. На крышечке, внутри, иголкой было нацарапано по- немецки: «Любовь и верность».
Отколупав также и стекло, пощупав прядку волос, Петр бросил медальон в лужу вина на скатерти. Стал читать письма. Все они были от нее же к Кенигсеку, глупые, слащавые, – размягшей бабы.
– Так, – сказал Петр. Облокотился, глядел на свечу. – Ну, скажи, пожалуйста. (Усмехаясь, качал головой.) Променяла… Не понимаю… Лгала. Алексашка, лгала-то как… Всю жизнь, с первого раза, что ли?.. Не понимаю… «Любовь и верность»!..
– Падаль, мин херц, стерва, кабатчица… Я давно хотел тебе рассказать…
– Молчи, молчи, этого ты не смеешь… Пошел вон.
Набил трубочку. Опять облокотился, дымя. Глядел на валяющийся в луже портретик, – «к тебе через забор лазил… сколько раз имя твое повторял… доверяясь, засыпал на горячем твоем плече… Дура и дура… Кур тебе пасти… Ладно… Кончено…» Петр махнул рукой, встал, бросил трубку. Повалившись на скрипящую койку, прикрылся бараньим тулупом.
Крепость Нотебург переименовали в Шлиссельбург – ключ-город. Завалили пролом, поставили деревянные кровли на сгоревших башнях. Посадили гарнизон. Войска пошли на зимние квартиры. Петр вернулся в Москву.
У Мясницких ворот под колокольный перезвон именитые купцы и гостиная сотня с хоругвями встретили Петра. На сто сажен Мясницкая устлана красным сукном. Купцы кидали шапки, кричали по-иностранному: «Виват!» Петр ехал, стоя, в марсовой золоченой колеснице, за ним волочили по земле шведские знамена, шли пленные, опустив головы. На высокой колымаге везли деревянного льва, на нем верхом сидел князь- папа Никита Зотов, в жестяной митре, в кумачовой мантии, держал меч и штоф с водкой.
Две недели пировала Москва, – как и полагалось по сему случаю. Немало почтенных людей занемогло и померло от тех пиров. На Красной площади пекли и кормили пирогами посадских и горожан. Пошел слух, что царь велел выдавать вяземские печатные пряники и платки, но бояре-де обманули народ, – за этими пряниками приезжали из деревень далеких. Каждую ночь над кремлевскими башнями взлетали ракеты, по стенам крутились огненные колеса. Допировались и дошутились на самый покров до большого пожара. Полыхнуло в Кремле, занялось в Китай-городе, ветер был сильный, головни несло за Москву-реку. Волнами пошло пламя по городу. Народ побежал к заставам. Видели, как в дыму, в огне скакал Петр на голландской пожарной трубе. Ничего нельзя было спасти. Кремль выгорел дотла, кроме Житного двора и Кокошкиных хором, – сгорел старый дворец (едва удалось вытащить царевну Наталью с царевичем Алексеем), – все приказы, монастыри, склады военных снарядов; на Иване Великом попадали колокола, самый большой, в восемь тысяч пудов, – раскололся.
После, на пепелищах, люди говорили: «Поцарствуй, поцарствуй, еще не то увидишь…»
.. . . . . . . . . . . .
По случаю приезда из Голландии сына Гаврилы у Бровкина после обедни за столом собралась вся семья: Алексей, недавно возведенный в подполковники; Яков – воронежский штурман, мрачный, с грубым голосом, пропахший насквозь трубочным табаком; Артамоша с женой Натальей, – он состоял при Шафирове переводчиком в Посольском приказе, Наталья в третий раз была брюхата, стала красивая, ленивая, раздалась вширь – Иван Артемич не мог наглядеться на сноху; был и Роман Борисович с дочерьми. Антониду этой осенью удалось спихнуть замуж за поручика Белкина, – худородного, но на виду у царя (был сейчас в Ингрии). Ольга еще томилась в девках.
Роман Борисович одряхлел за эти годы, – главное оттого, что приходилось много пить. Не успеешь проспаться после пира, а уж на кухне с утра сидит солдат с приказом – быть сегодня там-то… Роман Борисович захватывал с собой усы из мочалы (сам их придумал) и деревянный меч. Ехал на царскую службу.
Таких застольных бояр было шестеро, все великих родов, взятые в потеху кто за глупость, кто по злому наговору. Над ними стоял князь Шаховской, человек пьяный и нежелатель добра всякому, – сухонький старичок, наушник. Служба не особенно тяжелая: обыкновенно, после пятой перемены блюд, когда уже изрядно выпито, Петр Алексеевич, положив руки на стол и вытянув шею, озираясь, громко говорил: «Вижу – зело одолевает нас Ивашко Хмельницкий, не было бы конфузии». Тогда Роман Борисович вылезал из-за стола, привязывал мочальные усы и садился на низенькую деревянную лошадь на колязках. Ему подносили кубок вина, – должен, подняв меч, бодро выпить кубок, после чего произнести: «Умираем, но не сдаемся». Карлики, дураки, шуты, горбуны с визгом, наскочив, волокли Романа Борисовича на лошади кругом стола. Вот и вся служба, – если Петру Алексеевичу не приходило на ум какой-либо новой забавы.
Иван Артемич находился сегодня в приятном расположении: семья в сборе, дела – лучше не надо, даже пожар не тронул дома Бровкиных. Не хватало только любимицы – Александры. Про нее-то и рассказывал Гаврила – степенный молодой человек, окончивший в Амстердаме навигационную школу.
Александра жила сейчас в Гааге (с посольством Андрея Ар-тамоновича Матвеева), но стояли они с мужем не на посольском подворье, а особо снимали дом. Держала кровных лошадей, кареты и даже яхту двухмачтовую… («Ах, ах», – удивлялся Иван Артемич, хотя на лошадей и на яхту, тайно от Петра