обгоняют друг друга два голоса,
как два ручья.
И течет по двум ручьям горе горькое, брошенное в широкую киргизскую степь, на маленькую станцию. Ни вперед, ни назад не продвинешь его.
Трофим сказал Мишке, показывая на бабу:
— Заехала из чужой стороны, выехать не может.
— Разве ты знаешь ее?
— Я всех знаю, четыре дня хожу по этой станции. С мужем ехала она, а муж у нее умер. Вон там и зарыли его…
В голову Мишки лезли невеселые мысли.
Сидели они с Трофимом рядом в тесном вокзальном проходе около самых дверей, рассказывали про свои деревни, которые теперь неизвестно в какой стороне остались. Мишка рассказывал вяло, слушал неохотно. Надоело думать ему об этом, надоело и повторять каждый день. Перед глазами зажмуренными
лентой развернутой
проходил Ташкент, город невиданный:
сытый,
хлебный,
улыбающийся.
Глядят оттуда буграми высокими:
черные куски,
белые куски,
пшеница багорная,
пшеница поливная.
А зерно не как у нас — крупное…
Перебивая Мишкины мысли, Трофим громко шепнул незасыпающим голосом:
— Ты сколько фунтов с'ешь?
— Где?
— В Ташкент когда приедем.
Подумал Мишка, поднимая отяжелевшие веки, тихо сказал:
— Много!
Долго плакала баба с ребенком.
Кашляли мужики в темноте.
Лаяли собаки за станцией.
Трофим с Мишкой подбадривали друг друга хорошими надеждами. Ехать уговорились вместе. Прислушиваясь к собачьему лаю, видел Мишка огромную степь без людей и жилья, а по этой степи тысячами бегут голодные собаки с оскаленными ртами, гонят большую лохматую собаку с горбушкой в зубах, вьются огромным клубком. Летит собачья шерсть под застывшим месяцем степью пустынной. Горят собачьи глаза, щелкают зубы… Перегрызли собаки друг друга, откуда-то новые явились, ринулись на станцию диким стадом, махнули через Мишкину голову, подмяли под себя. Приподняли, бросили, ухватились за пиджак с картузом. Вырвался Мишка в ужасе смертельном открыл глаза заснувшие, не поймет ничего. Крик, шум, ругань, визг, а Трофима рядом нет.
— Паровоз подают!
Стон. Крик. Плач.
— Пустите!
— Посадите!
— Задавили!
— Батюшки!
— Сунь по зубам!
Нельзя оставаться на маленькой станции в безлюдной киргизской степи:
голод с'ест,
вошь с'ест,
тоска с'ест,
отчаянье…
За крыши хватаются, за колеса, за буфера, за подножки.
На крышах, на колесах, на буферах, на подножках — только бы уехать из страшного, пустого места. На руках висеть, волочиться по шпалам, уцепившись за вагонный хвост — только бы уйти, убежать от голодной настигающей смерти.
Летит степью под застывшим месяцем собачья шерсть.
Горят глаза собачьи.
Щелкают зубы.
— В бога — мать — пусти!
— В крест — царя!..
— Товарищи!..
Завертелся Мишка, закружился.
Не пробить ему огромную людскую стену около вагонов.
Колыхнет живая стена, двинет локтями, попятится задом, отбросит в сторону, потащит на другой конец. Нет силы перескочить живую лязгающую стену, нет силы и оторваться от нее. Тянет, всасывает она, крутит в котле, душит, мнет.
Бросился Мишка к маленькому застывшему паровозу, навстречу Трофим под рогожкой несется, маленьким, смешным попом в коротенькой ризе.
— Попал?
— Куда?
— Айда со мной!
До смерти обрадовался Мишка — двое не один.
Ухватил Трофима за рогожку — поскакали мимо мужиков с бабами, мимо вагонов. Прибежали в самый хвост — солдат стоит. Поглядели на солдата издали, вперед ударились.
— Стой! — сказал Трофим. — Надо на крышу лезть. Ляжем на брюхо — нас не увидят…
Встал Мишка на плечи Трофиму — до крыши высоко.
Потянулся маленько, чтобы за крючек ухватиться — сорвался, грохнулся, ударил Трофима ногами по голове.
Рассердился Трофим, крикнул:
— Баба! Становись под меня.
Больно ушибся Мишка, но плакать некогда.
Встал под Трофима, и Трофим сорвался, ударил Мишку ногами по голове.
— Айда в другое место — не залезешь тут.
— Руку я зацарапал.
— Кровь?
— Течет маленько.
— Посыпь песком!..
Когда свистнул паровоз, покрывая людские голоса, Мишка с Трофимом лежали на крыше вагонной, вниз брюхом. Трофим облегченно шептал, нюхая пыльную крышу:
— Живой маленько? Сейчас поедем…
25
Шибко рвал киргизский ватер Мишку с Трофимом, все хотел сбросить в безлюдную степь. И когда