— А посадят нас?
— А на чорта мы будем спрашивать!
— Не дойдем! — сказал солдат. — Силы не хватит…
Неожиданно поднялся третий мужик…
— Все равно сидеть нельзя!
— Итти хочешь?
— Пойду один.
Старик, прилепившийся к мужикам, точно курица лапами, разгребал песок дрожащими пальцами, осторожно нащупывая камешки, клал на ладонь их, долго обнюхивал грязным нечувствующим носом. Петра, высокий, сгорбленный мужик, поглядел на старика с удивлением, будто сейчас только заметил:
— Ты, дедушка, чей?
— Я, милок, и сам не знаю — чей, губерню свою потерял…
— Едешь куда?
— Куда мне ехать? Сижу вот на этом месте пятый денек, а тронуться не могу. С сыном ехали, ну, он помер у меня, хочу с вами пристроиться.
— Мы пешком пойдем, здесь не сажают.
— Ну, так что же! Я ходьбы не боюсь, робятушки, только бы здоровье в ногах держалось маленько. Я бывало по семьдесят верст отбачивал без передышки.
Бабы с девченкой тревожно глянули в широкую, пугающую степь. Итти им страшно было и от своих отрываться страшно. Стояли они покорные, вялые. перехлестнутые лямками от холщевых сумок. Сидор, босой мужик, мягко почвокал губами:
— Пойдем или нет?
— Пойдем! — откликнулся Ермолай. — А ты, дедушка, как?
— Пойду и я потихоньку. Куда же деваться?
— Дойдешь?
— Можа, дойду, бог даст…
Сгрудились маленьким, покинутым стадом.
Трофим решительно поглядел на Мишку…
— Они итти хотят. Ты не боишься?
— А ты?
— Я пойду.
— Я тоже пойду…
— Дойдешь сорок верст?
Мишка поправил живот.
— Теперь я больше уйду…
Высокий, сгорбленный Петра в распоротой шапке шагнул передом, на минуточку остановился. Поглядел в раздумье на станционную колокольню с желтым загоревшимся крестом и, размахивая поднятой палкой, повел остальных вдоль светлых, играющих рельс в голубую зовущую степь с синими верхушками гор — под тонкое пение телеграфных проволок, под дряблый, нерадующий звон вечерних колоколов.
Мишка с Трофимом шли ягнятами позади.
Они не спрашивали, возьмут ли их мужики, даже с собой хорошенько не уговорились… Нужно было итти ближе к Ташкенту, в сытый, хлебный край, скрывающийся за далекими курганами, а станция не посадила, сбросила с вагонной крыши, и пошли они без раздумья, мелкими, веселыми шагами, не чувствуя страха. Все казалось им, что мужики обернутся и скажут:
— Куда?
И тогда они ответят мужикам:
— В Ташкент!
Мужики обертывались, но никто не спрашивал, куда идут ребятишки, никому не было дела до них. Солдат, переваливаясь на один бок, широко загребая деревянной ногой, громко рассказывал:
— Вода, понимаешь, в Ташкенте больно холодная, и видно все в ней, будто в зеркало… Ягода разная, как бы не соврать, растет целыми десятинами. Идешь, к примеру, день и все сады, сады, сады… Избы у каждого без крыши, и канавки нарыты для пропуска воды.
— А хлеб почем?
— Хлеб дешевый. Если поработать сартам недели две, пудов двадцать можно загнать на готовых харчах…
Старик, девченка, бабы, три мужика и Мишка с Трофимом, ободренные веселым голосом хромого солдата, доверчиво смотрели на синие верхушки гор и шли вперед неровным растянутым треугольником на холодную, прозрачную воду, на дешевый, волнующий хлеб с зелеными, бесконечными садами…
28
Широко легла далекая, утонувшая в мареве, степь с редкими курганами. Одиноко кружат степные орлы над мертвыми, побуревшими солончаками, опять садятся на древние могилы степных князей и сидят, как верные часовые, с черными неподвижными головами. Крупные нетронутые репейники цепью растянутой уходят в овражки, выбегают на бугры, тревожат мертвым своим одиночеством, вековым ненарушенным покоем. Поднялось, опять опустилось солнце, короче стали полуденные тени.
Солдат с деревянной ногой уже не рассказывал о холодной прозрачной воде, а красными воспаленными глазами злобно оглядывал мертвые степные просторы, безнадежно говорил:
— Не дойдем мы до станции — силы не хватит!..
Бабы, девченка криво разевали сухие изморенные рты, брали друг друга за руки, молча плакали от гнетущего страха. Только Сидор, босой мужик, и Ермолай с жесткими нечесанными волосами шли упорно, выгнув черные, обветренные шеи, широко двигали избитыми ногами. Петра, шагавший впереди, высоко поднимал дорожную палку, взглядывался из-под ладони вдоль светлых убегающих рельс, успокаивающе говорил:
— Вон там чернеет чего-то.
А когда доходили до черного пятнышка, радующего глаз, опять тоска сжимала сердце: это было брошенное киргизами становище, куски размытой глины — тяжелый, грустный труд беглецов. Опять Петра вглядывался из-под ладони, опять отыскивал пропавшую станцию.
Станция не показывалась.
Только проволока телеграфная гудела, да изредка попадались опрокинутые вагоны, брошенные под откос, и сломанные колеса от пушечных передков — последний след минувшей гражданской войны, прошедшей степью от Туркестана до Самары.
Мишке с Трофимом было легче других.
Они уже поели, напились, отдохнули и в карманах несли по большому куску оставшегося хлеба. Иногда украдкой Мишка бросал в рот маленькую крошку, шопотом говорил Трофиму:
— Нам с тобой гожа, а?
— Дойдем! — успокаивал Трофим. — Только бояться не надо…
Старик шел левым боком вперед, с трудом волоча одервеневшие ноги. Сделал он на бугорке последний выдох из пыльных ноздрей, слабо улыбнулся добрыми, лучистыми глазами, покрестился на степное плывущее марево.
— Стойте, ребятушки, туго мне!..
Поплыла, закачалась степь в изумленных глазах, поплыли, закачались репейники, завертелись столбы телеграфные, звонче запела в ушах телеграфная проволока.
— Стойте, ребятушки, я не дойду!
Растопырился старик, молча сел на сухую горячую землю.
Солдат присел около старика, крепко стиснул руками деревянную ногу.
— Постойте, братцы, я тоже не дойду!