сумочку на молнии с лекарствами и списком инструкций: принимать таблетки по одной, открывать ячейки контейнера по одной, закрывать по одной... Ляля-Люба ждали в коридоре. Каблуков двинулся - не быстро, но и не как больной. Как хрупкий. Ксения сзади на полшага. Немедленно все загалдели, от диспетчерского пульта уже спешила санитарка с креслом-каталкой, заставили сесть. Все равно праздничного настроения это не испортило.
XIII
А дома - как обломилось. Каблуков, лежа поверх одеяла на кровати, совершая получасовой моцион от одного конца квартиры до другого и обратно, сидя в кресле в гостиной один, или вместе с Лялей, или Любой, или Лялей и Любой, крутил в мозгу одну фразу, почти маниакально: 'по совокупности причин и обстоятельств'. Только когда оставался с Ксенией, формула отпускала, просто потому, что с нее он начинал разговор. Как мог - а мог неубедительно, - придавал лицу ироническое выражение и произносил. И затем выкладывал причины и обстоятельства, в существе своем не меняющиеся, но успевающие выказать себя по-новому со времени предыдущего разговора. Их было пять или шесть, зависело от того, что выделялось в самостоятельную единицу.
Больничная неделя бесспорного, стремительного, внушительного прогресса, заживания, восстановления, преодоления крайних положений враз перешла в период сдвигов неопределенных, попеременно в лучшую и в худшую сторону, и непонятно было, на месяц это, на год или навсегда.
Ляля и Люба дали ему с Ксенией по спальне, холодильник был полон. Обострений, вроде того, что произошло при встрече, больше не повторялось. Тон разговоров поддерживался ровный, темы поверхностные. Как в отеле: благожелательно, но отчужденно. Не было, однако, той независимости, что дает отель.
Единственный сюжет, когда в голосах появлялись металлические нотки, касался еды. Ксения сказала, что в супермаркет в следующий раз хотела бы съездить она... Чего-нибудь не хватает именно тебе или и ему тоже?.. Естественное желание, разве не так?.. Не очень естественное желание показывать хозяйке недовольство ее гостеприимством... Я чувствую себя несвободно... Ничем не могу помочь, голубушка...
В том физическом состоянии, в котором был Каблуков, Кливленд, район его, где они жили, казался абсолютно безвыходной западней, чеченским зинданом с цепью. Выкупа не будет. Среди ночи он вставал помочиться - в градуированную пластмассовую бутыль с широким горлом, привезенную из госпиталя. В окне - фонарь на Олд Роуд, случайное пробегание фар по перпендикулярной Лейк Авеню, отделенной от него двумя-тремя домами и дюжиной деревьев. И он: его выпрямившаяся фигура в пижаме, с бутылкой в руке - между стволами, баскетбольными щитами во двориках и домами под белыми крышами. И его неподвижная тень на фоне белой двери спальни. Монументально. И этот монумент нельзя передвинуть. Забрать отсюда, поставить где-то не здесь. В Москве. В том, что там есть от прежней жизни.
К этому прибавлялись немощность, беспомощность, зависимость от Ксении. Всех его обязанностей было - раз в день медленная прогулка. Если ветер, на балкончике, два на два метра. ('Как гиена в клетке' - почему гиена, не мог объяснить). Если тихо, по улице, в первый раз двадцать минут, через неделю до сорока. Это не считая минимум дважды в день мотания, до усталости, но тоже не больше сорока минут, по коридору. И - душ. Мыльная пена очищала швы, вода промывала. Он должен был держаться за скобу на стене в ванной - одной рукой не намылить мочалку, ни как следует потереть себя. В первый раз остался в трусах, Ксения обмыла его. Он вынужден был крепко схватиться за ее руку, переступая через борт на коврик. Сел на подставленный табурет, она вытерла всего полотенцем. Но теперь требовалось снять мокрые трусы, а он ослабел так, что не мог пошевелиться. Обхватив рукой за спину, чтобы хоть чуть-чуть его приподнять, она стала их стаскивать, опоясала полотенцем, принесла сухие, натянула. 'Попробуйте встать, возьмите-ка меня за шею'. Он проскрежетал: 'Прочь!' Вцепился в край раковины, поднялся. Увидел в зеркале оскаленные зубы на сером лице. Дотащился до спальни, повалился на кровать. Она хотела накрыть одеялом - он опять с ненавистью: 'Одеться!' Она натянула шерстяную футболку, рубашку, джинсы, носки, он сказал: 'Свитер'. Потом: 'Плед'. И заснул. Проснувшись, постучал к ней в дверь, комнаты были напротив. Она читала за столом под лампой. Он объяснил: 'Это не злоба. Не злоба и не хамство. Мгновенный полный упадок сил. Хватало на один звук. 'Прочь' самый подходящий. 'Одеться' уже подвиг'.
Так-то так, но что притворяться? Когда сходились и налегали разом все причины и обстоятельства или любая из них разрасталась так, что не давала видеть ничего, кроме себя, когда пик отчаяния попадал на пик бессилия, он готов был сказать 'прочь!' с яростным желанием в самом деле избавиться - от Ксении, от Ляли, Любы, от заехавшего навестить не то его, не то мать, не то Ксению Джефа. И говорил. Не 'прочь', конечно, но то, что говорят, лишь бы не произнести 'убирайтесь'. И так же часто, а пожалуй, что чаще, охватывало его умиление: он выжил, и выжил с огромной прибылью против того, что имел прежде. У него новое сердце, самое новое из всех, включая здесь присутствующих и всех, кого он может вспомнить. И он хочет - с такой нежностью к ним, что вот-вот заплачет, - чтобы они тоже сделали эту операцию, каждый должен сделать, это, в общем, пустяк, немножко плохо, немножко тяжело и больно, когда вынимают из горла трубку искусственного дыхания, но все справляются, это отработано, ей-Богу, как аппендицит, зато новое сердце, необходимо иметь новое сердце.
Была еще одна сторона существования, тоже часто занимавшая мысли: его психическое состояние. С Ксенией он этого не обсуждал. Минула неделя, то есть уже две после операции, а стопроцентного разграничения между явями явной, вероятной и померещившейся так и не наступило. Себе он это объяснял, привлекая мистику, абсолютно бездоказательную, зато абсолютно уверенно. Что, в свою очередь, когда отступало, наводило на сомнение в четкости наблюдаемой им картины мира. Последствия наркоза, будь это обычная полостная операция, давно бы прошли. Но наркотический яд вступил в реакцию с ядом потусторонних магий. Когда распахнули грудь, его сердце в течение минимум двух часов было открыто доступу неизвестных сил! Демонических, первобытных, выпущенных высокими технологиями, ангелических, не знающих своей природы.
Началось с разговора с отцом Александром, он служил молебен, Каблуков стоял сбоку. Тот вдруг прервал себя, подошел и сказал: 'Не смотрите на меня, у вас взгляд стал сугубо пронзительный, заставляет поворачивать к вам голову, я не могу сосредоточиться'. Каблуков ответил: 'Вы говорили, что после наркоза просыпаешься или здесь, или там. Нет, просыпаешься и здесь, и там'. Тот отошел. Каблуков уставился в пол: квадраты керамических плиток, серые и белые. Две точки, в которые уперся его взгляд, задымились и вспыхнули легкими огоньками. Он поднял глаза. Впереди, у самой солеи, стояла Люба Шверник, высокая и с очень тонкой шеей. Он подумал: надо потом проверить, такая ли тонкая на самом деле. А то цыплячья, толщиной с горло. Она подошла, стала напротив, улыбаясь. Он подумал: ну с какой высшей целью может быть такая шея? И сказал вслух, не просто беззлобно, а чтобы она поняла, что он готов пожертвовать собой, лишь бы сделать для нее самое лучшее: давай вот так возьму тебя в пальчики и задушу.
Сон сном, но сон повторял эпизод, который Каблуков помнил. Это было в церкви на Воробьевых горах. Он туда зашел, гуляя. Гулять приехал специально, на автобусе от метро 'Университет'. Священник после обедни давал крест, другой пересекал храм. Первый его окликнул: отец Александр. Каблуков на него посмотрел и узнал того, Шуру. Просто он тогда еще не знал, что это он, не был еще знаком. Тот начал молебен: благословен Бог наш - повернулся к Каблукову, сказал добродушно: больно пристально вглядываетесь, не надо так. Впереди стояла женщина с очень тонкой шеей. Когда вернулся на улицу, она вышла за ним, окликнула: Каблуков, ты что старых друзей не признаешь? Оказалось, Люба Шверник... Когда же это было? Было, точно. Ну, может, не в том порядке. Прожигание плитки, слова про пальчики вокруг горла - тоже было, просто тогда не заметил.
Ночью к обычным просыпаниям прибавилась обязательная бессонница на час, на два. Книга и тут наготове лежала на стуле. Но сперва надо было справиться со жжением шва на груди - с этого все и начиналось. Как будто он вдруг воспаляется, краснеет, наливается. Жжение расходится сантиметра на два влево и вправо от него, но, кажется, настолько же и вглубь. Боль проникает в грудину - срастающуюся после хирургического разруба. Каблуков начинал рефлекторно метаться по постели: это как-то должно было освободить от огня. Однако каждый раз ставил и какой-то предел, после которого сдерживал себя. Брал книгу, начинал читать. Про Лютера, Кальвина, Паскаля. Про крестьян в Провансе и что они готовят в деревенских харчевнях. Про Варшавское гетто, про Довида Кнута, Скрябину и Боклевского, про стихи Бродского, про обращение с сумасшедшими в Средние века, про Тутанкамона на Крите. То, что осело на эмигрантской книжной полке.
Снаружи мало-помалу синело, светлело, новый день, первая таблетка в семь, в восемь завтрак, от любого слова о еде мутит, ать-два по коридору, на стене как нарочно 'Тюремная прогулка' Ван Гога, кресло со скамеечкой для ног, радио с джингл-беллс каждые пять минут, а до Рождества еще... Ну как вы? Ну как