собирается говорить. (Как в теореме, за время общей жизни доказанной до последнего вывода, который, в свою очередь, доведен до последнего слога и только он единственный еще не произнесен, нельзя ошибиться, что он 'мым', когда уже выговорено 'сумма углов треугольника равна двум пря...'.) Со всеми же остальными надо было хоть коротенько, но думать, сказать ли и если да, то как. И чем дальше, тем постоянней, став почти правилом, автоматически принималось решение: никак. Не говорить. Неважно, с кем, важно, о чем. Ни о чем. Какая разница, о чем, если давно уже понял, что сумма - два прямых, а поскольку дошел до этого своим умом, то и поделиться азартно успел с кем ни попадя? И теперь осталось либо декламировать это как напоминание, механически, без чувства. Либо вызывать восторг тех, кто только что сам додумался до того же. Либо ввязываться в спор с еще не додумавшимися. Ни на одно не хватало души. А если кому-то тогда не договорил '...мым', то пусть так и останется. Она поняла - и довольно.

И вот оказалось, что с этой Ксенией, в общем, симпатичной, неглупой и как-то там, как у них, у новых, незнакомых, внучатых Ксений, принято, к нему душевно привязавшейся, хотя физически, эмоционально и, если позволительно так сказать, спиритуально отчужденной, он обдумывает, объяснять или нет и, если да, то что объяснять, а что нет. Скорее всего из-за неуверенности, которая засела в кишки, когда Тоня заболела, и с тех пор все возраставшей, а с ее смертью как будто затвердевшей в нем. Старость прибавляла свою неуверенность. Будь Тоня в порядке, с этой - от утрачивания сил, скорости и привычного места в жизни - удалось бы, наверное, справиться. Однажды они проезжали перекресток, Каблуков за рулем 'Жигулей' (уже третьих или четвертых по счету), и впереди гнавшая машина обдала пару стариков фонтаном грязи. Те, видать, опасались этого, держались подальше от мостовой, жались к стене дома, уж на что опытные, а все-таки угораздило. И, медленно-медленно их минуя, он и Тоня наблюдали, как мужчина, высохший, худой, под восемьдесят, беспомощно отирает плащ жены, маленькой старушки. И оба смеются. Сзади Каблукову гудела 'десятка', он пропустил, она гневно проревела мимо, он сказал: 'Десятки любят обгонять'. Тоня прибавила: 'А ты заметил, что у них капот и двери - одна машина, а зад - другая', - и они тоже засмеялись. Так что вдвоем, на четырех ногах, почему не справиться?

А между прочим, одному, может, даже проще? Ведь в могучем напоре неизбежности, явственности конца старость обретает уверенность. Через безразличие. Безразличие - та же уверенность. Вдвоем, под угрозой потери другого и тем самым разрушения вдвоемности, достичь его нереально... Посмотрим... Ведь возрастная неуверенность - малая доля общей. А пошатнулось у Каблукова - все. Весь мир, обставленный реально случавшимся с ним и его ответами на случавшееся, то есть единственным, что, казалось бы, всегда равно себе, неизменно и нерушимо, одним разом из конструкции материальной превратилось в призрачную. Он думал, это дом: крыша, мебель, стены, к которым можно прислониться, пол, по которому ходить, - и вдруг увидел столбы света и тени, искусно повторявшие очертание тех же вещей.

Мать дожила до девяноста. Синеватая в пятнах пигментации кожа, телесная хрупкость, воплощенная в выпирающих костях и осторожной походке, но, как всю жизнь, гладко зачесанные назад волосы, высоко сидящая голова, ни на градус сутулости. Голос не слабее прежнего - впрочем, всегда довольно тихого. Этим ровным голосом, внятно в очередной его приезд, причем на второй или третий день, за вечерним чаем она сказала, что отец был не из каких не из крестьян, а сын помещика. Бедного, но имевшего небольшую усадьбу во Владимирской губернии. Каблукову Сергею Платоновичу, религиозному деятелю, корреспонденту поэта Осипа Мандельштама, он приходится дальним кузеном. И она не из рабочих ткацкой фабрики, а дочь инженера, полурусского-полунемца. Сосватала их с отцом ее тетка, старинная знакомая его родителей. Отец в революцию голодал, те умерли, зарабатывал зимой на железной дороге расчисткой снежных заносов, летом чем придется. Это тетка, когда он сказал, что хочет поступать на курсы РККА, велела раз навсегда забыть про происхождение и писаться 'из пролетариев': 'А кто ты еще, с лопатой-то в руках?' Отец попросил: 'Может, хоть из чиновников? Нет такого сословия - пролетарий'. 'Как им нужно, есть, как тебе - нет? Черт с ними, иди в пейзане, опрощайся'.

Каблуков спросил: 'Я ее знал?' Мать пальцем указала на фотографию под стеклом на стене. Женщина лет сорока, локти на столе, подбородком упирается в ладонь левой руки, правая подносит ко рту дымящуюся папиросу. Печально улыбающееся красивое лицо. Значительное. Всегда во всех местах отцовой службы висела, Каблуков был уверен, что какая-то актриса времен родительской молодости. 'Ты с ней один раз наперегонки бегал. После войны - не помнишь?' 'С ней?!' Он прекрасно помнил. Мать со старухой, такой же высокой и прямой, как она, курящей папиросу, он между ними, идут по улице. Ему не нравится, что так медленно, тем более что улица - Скороходова. Он на четверть шага все время выныривает вперед. Старуха говорит: что, думаешь, быстрее всех? Давай до столба. И без предупреждения срывается с места. Он бросается в погоню, у самого столба настигает, пробегает мимо нее - но уже за столбом. А она остановилась точно вровень, говорит: 'На полкорпуса впереди кобыла Античность'. Даже не успела запыхаться, хорошо если десять шагов. Он спорит, предлагает бежать до следующего... Ладно, после судейского совещания ноздря в ноздрю... 'Ее звали Вера Федоровна', - сказал Каблуков. 'Вера Федоровна Леман'. 'По мужу?' 'Нет, девичья. И моя девичья Леман'.

VI

Следующее турне Ксении было по Америке. Уехала на шесть недель, но через две вернулась. Какой-то там на ней помешался невероятный магнат, сорокапятилетний спортсмен с лицом старшеклассника. Обложил со всех сторон, завалил стотысячными побрякушками от Булгари, Картье и Шопард, которые она только успевала отправлять обратно, забил гостиничный номер корзинами цветов: всё по протоколу. На один из запахов у нее оказалась аллергия: мгновенно опухло лицо, а главное, горло, отвезли на 'скорой' в госпиталь. Недосмотр охраны, ответственность нес импресарио, на этот счет был пункт в контракте - она воспользовалась правом его расторгнуть и потребовать уплаты неустойки. 'И вообще: я там подумала-подумала - и придумала. Я из вешалок ухожу. Квартиру свою сдаю и снимаю нормальную. На разницу живу, сейчас все так делают'. 'Все кто?' 'Кто свою сдает и чужую снимает'.

Чувствовалось, что как легко она об этом говорит, так легко и сделает. Тоня заболела - то есть окончательно, отчего умерла - после ремонта квартиры. Пора было, и они через это уже однажды проходили, но тогда распоряжались две малярши, рекомендованные знакомыми знакомых. Достаточно аккуратные - или неаккуратные, зависит, как посмотреть, - управляемые, на третий день ставшие привычными, считай, своими. А сейчас торжествовал евроремонт, даже украинцы и молдаване, которых, кого ни послушай, брать ни в коем случае не следовало, ему обучились и лишь с большой неохотой соглашались на отделку повышенной категории. Пришел хорват, официальная фирма, письменный договор. Привел бригаду, трех все тех же молдаван. Они стали по двое у них ночевать, пекли на кухне томительно пахнущую паприку с помидорами и луком, исчезали на несколько дней, возвращались. Против обусловленных полутора недель затянулось на два месяца. Тоня не то прихворнула, потому что упало настроение, не то оно упало, потому что прихворнула. А потом сделали маммографию, и пошло-поехало.

'И чем займешься?' 'Чем придется. Немножко собой, немножко вами'. 'Ага, я насчет этого как раз хотел сказать. Ну ходишь. Дело не в двусмысленности, то есть не в той, которую так называют. Мои выгоды налицо. Присмотр, уход, человеческое присутствие. А твои? Самоотверженность, и я как точка приложения? Вот что двусмысленно'. 'Я тоже против двусмысленности, и тоже против другой. Вы это говорите не вместо чего-то, чего не хотите сказать? Не потому, что я вам мешаю? Если так, могу перестать. Хотя было бы обидно. Мне с вами - какие у вас любимые слова? - свободно... спокойно... интересно. На занудстве вас не поймала: бывали на грани, но останавливались. Что вы старик... Вы же не уличный старик. Вы 'дядя Коля'. Каким дядя Коля должен быть, такой вы и есть. Мне единственно отчего неуютно, что не знаю, как к вам обращаться. Не дядя же, правда, Коля?' 'А Николай Сергеич?' - предложил Каблуков: так сказать, по делу.

'Короче, Николай Сергеич, я не к старику езжу. Вы старый, я молодая, но это как вы китаец, а я финка. Вы 'вы', я 'ты'. Нельзя финке с китайцем? Вам с тобой?' 'Разные интересы, разве не так?' 'Опять: вы про разные интересы, или что у вас ко мне нет интереса?' 'Почему? Ты новый человек. Достаточно новый, достаточно свой. В этом смысле интересный. Ты же видишь'. 'А вообще?' 'А вообще - не неинтересный. Во всяком случае, не скучный - если ты это имеешь в виду'. 'И благодарю'. 'Но есть же нерв возраста. А именно, и конкретно, и единственно значимо - молодости. То, что знают все, кому восемнадцать, и не знают, кому двадцать один. Знают в двадцать три и не знают в двадцать восемь. Как говорит твое племя - прикольность. Мне твои приколы до фени, а ты даже не понимаешь, что такое 'до фени' значит'. ''Феня' значит 'фенамин''. 'Вот-вот. В двадцать надо дышать мускусом, который выделяют двадцатилетние. Блажен, кто смолоду, и так далее. Пропустишь - всю жизнь придется принимать гормоны'. 'Мускусом,

Вы читаете Каблуков
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату