переписал, почти не изменив текста, даже большинство имен оставил. Точнее, переписал его приятель, очень талантливый грузинский прозаик, это его первая проба работы для кино. Но картина все равно будет мосфильмовская, и сценарист - он, он, Каблуков, а они с приятелем только под титром 'при участии'.
И вот сейчас звонили с 'Мосфильма', чтобы довести до его сведения, что картина принята комиссией, но его имя снимается с титров. Потому что все происходит в Тбилиси, на пикник компания выезжает в Мцхету, река - Кура, точнее, слияние Куры с Арагви, конкретный топоним, и это не механическое перенесение действия, а сама органика поменялась. Местный характер, нравы, обычаи, конкретные детали диктуют форму, которая и составляет существо фильма. И хотя интрига та же, она играет всего лишь роль маршрутов, по которым ходят действующие лица, да и интрига - сильно сказано: так, набор напрашивающихся коллизий. Опять же действующие лица: вместо двух учительниц - учительница и врачиха, вместо художника - поэт, вместо геолога - инструктор альпинизма. Вместо водки - чача. Персонажи обращаются друг к другу не 'старик' и 'старуха', как в его тексте, а 'дорогой', 'дорогая', время от времени 'генацвале'... Сперва решено было в титрах написать 'сценарный замысел Николая Каблукова', но и это не выходит замысел-то Тамаза. К тому же слишком много 'сценарного': четверо грузинских сценаристов, он пятый... Четверо? - переспросил Каблуков. Ну да: Тамаз, его друг-прозаик, русская студентка Литинститута, в которой Тамаз открыл драматурга, и автор диалогов, с которым он сотрудничает чуть не со школы.
А как он сам на это смотрит? - спросил Каблуков. 'Чтобы вы сняли свое имя? Так он нас и попросил. Вы ведь его знаете, он человек исключительно деликатный и чистый, он никогда бы не решился вам это предложить'. 'А чего-нибудь пониже деликатности и чистоты тут нет? - проговорил тогда Каблуков. - Я так решаюсь сказать, чтобы после не жалеть, что не сказал, а благородно, без звука скушал. Я имя снимаю...' 'Аванс остается за вами', вставил тот: он был главный редактор объединения, пожилой человек, либеральных, насколько возможно, взглядов, всегда благожелательный к Каблукову. 'Я имя, естественно, снимаю, а режиссеру, если захотите, передайте, что понимаю, что его на это вынудили, и зла на него не держу. Хотя, когда вынуждают, особенно хочется не сдаться или по крайней мере продержаться как можно дольше'. 'В таком случае, Николай Сергеевич, - быстро и словно бы прикрывая трубку ладонью ответил тот, - и подумайте, что или кто его вынудил. Давление, гм, так сказать, извне, которому, в самом деле, мы умеем сопротивляться? Или сродни тому же сопротивлению нежелание видеть свое имя рядом с тем, кто давлению с легкостью уступает?' И короткие гудки.
Это он про то, что я Дрягина продал, объяснил, рассказывая Тоне, Каблуков... Называется в шахматах 'вилка', сказал, опять появившись, Раевский, до которого эта история дошла. Какой ход ни делай, ты под боем. Я этим витязем в норковой шкуре предпочитаю любоваться издали, из соседней зоны. Бурдюк в рюкзаке, вино в пластмассовый стаканчик прямо посередине улицы - так прелестно: девственная, наивная непосредственность! Бурдюк деда, рюкзак - дяди, вино - рубль литр, а для Москвы - ну Пиросмани, дитя! И тут ему на студии в отделе кадров намекают: зачем вам Каблуков? У вас ведь: вы, да друг, который половину себе, половину вам, да подружка-блондинка, которая вам всю себя, да школьный товарищ, который себе четверть, вам три, так или не так? Тем более что вы - человек чести, а он - в КГБ друга предал... Или на наживку испуга берут и его пальчиками одну твою ладью с доски снимают, или на наживку высоких принципов - и другую. Ты в обоих случаях остаешься без качества, Тамаз Великолепный-с, грузинская кинематография-с, следователь полковник Мухин, само собой, с двойным и даже тройным.
'Слишком уж беспощадно, - сказала Тоня, когда он ушел. - Мне это угощение вином как раз нравится. Немножко вино, немножко кино. И неважно, сколько стоит. Но ты, смешно сказать, наблюдательный- наблюдательный, а в людях - тут я с Раевским - разбираешься, как Герцен и Огарев на Воробьевых горах. Ты увлекаешься, даешь себя увлечь. Я тебя за это еще больше люблю, но ориентироваться в повседневном это не помогает. Увлеченный взгляд, он уже не предмет видит, а свет, которым сам его заливает. У тебя кто хороший, тот вообще хороший. А не до черты. Дай этому Тамазу досюда быть поэтом, лилией и жар-птицей, а отсюда - карьеристом и советским человеком'.
XIX
Пробегая глазами книжечку нового ежемесячного календаря Дома кино, Каблуков наткнулся на имя Марка Ильина: конференция 'Реальность в кино и кино в реальности' и он среди участников. Ни тема, ни еще больше Ильин, который выложит очередные прогрессивные банальности с фигой в кармане и опять поставит его в глупое положение помалкивающего, улыбающегося, то есть по виду одобряющего единомышленника, нисколько Каблукова не интересовали. Но история с 'Пикником', вызов и разговор в Комитете, из которых она, судя по всему, вытекла, и вся - от писания 'Конюшни' до побега - история с Дрягиным нервировали его: он решил пойти, чтобы проверить. Почувствовать, насколько расползся пущенный о нем слух, изменилось ли отношение; приглядеться, действительно ли фамилию убрали из титров по указанию откуда-то или просто по инициативе Тамаза; наконец, показать, что вот он о2н, наветы ему, как наветам и подобает, по фигу, захотел и пришел.
То, что место справа и место слева от него остались не заняты, ничего не значило: зал был неполон, не он один так сидел. Пожалуй, он один обратил на это внимание. Ильин говорил до такой степени ожидаемые вещи, что они не откладывались в памяти: хотя бы то было хорошо, что им не требовалось ни возражать, ни с ними соглашаться. В перерыве все потянулись в коридор, Каблуков дождался, когда тот его догонит, и чуть-чуть более приветливо, чем чувствовал, поздоровался. Ильин остановился, Каблукову даже показалось, что сделал маленький шаг назад, чтобы иметь дистанцию, с которой с ним говорить, и так, что обернулись все находившиеся поблизости, произнес: 'Прежде чем ответить, я хочу услышать вашу интерпретацию небезызвестного вам темного дела'.
Странно: не выпад, не скандальность момента, не злорадная заинтересованность, с которой на него уставились вокруг, наконец, не весь клубок ощущений, неприятных до болезненности, до пустоты в животе и легкой тошноты, до мгновенных жара и ледяного холода, поочередно бросившихся в голову, подействовали на Каблукова сильнее прочего - а неожиданность его положения относительно собственной судьбы. С тех дней, как идея принимать, понимать и воссоздавать опыт жизни в виде грандиозного сценария, хотя бы и разбивающегося сплошь и рядом на отдельные, обладающие собственной завершенностью главы, оформилась и захватила его, он привык, что не он делает, а с ним делается. Его же функция и одновременно обязанность угадывать в этом, различать черты, опознавать повороты как замысла в целом, так и тех сцен, записать которые он предназначен. Даже берясь за предложение Дрягина, он всего лишь дал нести себя течению - просто потому, что остаться на берегу означало уклониться от действия. В яркий летний призывный полдень полезть на печку спать. Судьба развертывалась через его согласие и последствия такого решения, а не мимо них. Опять-таки с ним происходила история, а он в нее вглядывался. Но сейчас он должен был или навязать действию и, соответственно, сценарию свою волю, или предпочесть какой-то другой, в котором ему предлагалась парадоксальная роль неучаствующего. Уже и не наблюдателя, а бесчувственного тела.
Он сказал: 'Что бы вы хотели узнать?' 'Насколько вы в этом деле замешаны?' 'Второе лицо - вас устроит?' Каблукову было все равно, на то ли, что вкладывал Ильин в вопросы, он отвечал. 'Вы сознательно на это пошли, или не понимая, что к чему, или не замечая, что вас вовлекают?' 'Прекрасно понимая'. 'И зачем?' 'Чтобы заработать кой-какой капитал'. 'И за что же вам платили эти?!' - возгласил Ильин с максимально саркастическим пафосом, оставляя 'тридцать сребреников' висеть непроизнесенными. 'Ну за что, за что? За то, что я умею делать'. 'Не вдаваясь в то, благородно это или безнравственно, не так ли?' 'Я из благородства профессии не делаю'. 'Вы хотите сказать, что я...' 'Я говорю про себя, а не про вас. Каждый зарабатывает, как умеет. За публичную декларацию благородства тоже платят. В другой валюте. Я предпочитаю общепринятую'.
Как все-таки Каблуков в случившемся участвовал да и что в конце концов случилось, ни для Ильина, ни для остальных слушавших ясней не стало. Наоборот, еще запуталось. Полноценного скандала тоже не вышло - так, разругались, а это среди кинопублики с ее комплексом неполноценности, перманентной возбужденностью и надрывом, не редкость. На пафос и риторику Ильина Каблуков ответил тоже излишне торжественно: 'Я предпочитаю общепринятую!'. Как говорил в таких случаях Валера Малышев: 'Что-о за дела?' Тоня, выслушав, сказала: ну и черт с ним. Крейцер: да пошел он. Аверроес, навестив: не станем же мы обсуждать то, что сказал Марк Ильин, всерьез. Гурий: по мне, советское вранье честнее этой вшивой порядочности - я имею в виду вшей как паразитов на живом теле и крови. Изольда, узнав от Гурия: видела я вашего Ильина - клянчащая улыбочка, которую он считает обольстительной... В общем, единогласно. Неприятно было только то, что Каблуков со всеми ними об этом говорил. И именно с теми, в чьей реакции был уверен. Искал одобрения.