Его речь, в ранней молодости бывшая для тех, кто слышал, притчей во языцех, работавшая на эффекте чередования концентрированной краткости и пленяющего красноречия, превратилась в инструмент невыговаривания чего-то, что он то ли не хотел, то ли не мог выразить. В краткости появились двусмысленность, загадочность, в красноречивости - растущая изоляция от всего, что не узкая тема. Никогда он не казался преданным чему-то безоглядно, погруженным во что-то без остатка. Однажды, рассказывая о приглашении на месяц в известную парижскую клинику и последующий конгресс на Антибах, называя сумму гонорара, перечисляя баснословные условия содержания и в конце приводя формулировку нашего министерства, объясняющую французам, почему Гурий не может поехать, а может секретарь парткома, он стал неподвижен. И глаза остановились, и пальцы, один рот шевелился, произнося пассаж за пассажем, острые и забавные, а все остальное как будто отключилось, закоченело на минуту. 'Ты чего?' - окликнула Тоня. Он вздрогнул, возвращаясь, ожил, улыбнулся: 'Выход в астрал'. Каблуков сказал: 'Неприятности?' 'Нет, нет, одни приятности. А как бы вам сказать? Ну например: они отца взяли, увели, потом выволокли, винтовку подняли, бабах в лоб, в грудь, в плексус целиакус. Уберем из рассмотрения, что горюю, уберем, что проклинаю. Что священник, что Бог, что Христос терпел и нам велел, что царство небесное. Оставляем только, что он - во как, а я, видите ли, врач, фрач, физисьен, мсье-ле-доктёр: спасибо-доктор, скажите-доктор. Несерьезно как-то. Не-со-из-ме-римо. Если бы я так врачевал, как он погиб... А за признание Парижа стараться, не говоря уж райздравотдела, - чего-то внутри тормозит. Рефлектирую'. 'Ты женат - в конце-то концов?' - неожиданно спросил Каблуков, и Гурий рассмеялся.
'Вот именно, что в конце концов. В конце одних концов - нет. В конце других - да. Но, по-моему, дело не во мне конкретно. Что-то надо с этим вообще делать, как-то менять. Точнее, отменять. Верность и эрос - ну не сходятся. Не у вас, не у вас! Вы как Адам и Ева, которым не из кого больше было выбирать. Хотя Адам, говорят, успел - еще когда был со всеми ребрами упасть на какую-то кошмарную Лилит. Вы исключение. Но остальное-то множество особей, у которых восторг сладострастья, приносимый именно этой невестой, именно этим женихом, доходит до пределов, когда и ему, и ей все равно кем! Пусть только на миг, но в этот миг - о какой верности речь? Отдельно огонь, отдельно прибитая над койкой инструкция - совместное хозяйство, взаимопомощь, крепкий союз. Но ведь это уже не супружество, а товарищество. Товарищей много, потому что оно то вдохновляет, то угнетает, то захватывает, то надоедает. А супружество не отчуждается от сладострастья. Ни от взаимопроникающего резонанса, ни от попадания в унисон - ни от борьбы и насилия. Ни от пресыщения. Короче, отменять надо не одно или другое, а и то, и то. Не у вас, не у вас! У нас. У меня. У того, кто это про себя знает. Хотя бы затем, чтобы после не уводить из дому, не выволакивать в темноту и холод и не застреливать, как пса'. Он стал обводить глазами комнату и шевелить пальцами, как будто что-то в них разминая. 'Может быть, соотношением возрастов заняться? В мировом масштабе. Как проектом атомной бомбы. Убухать миллиарды долларов и представить человечество как систему брачующихся. По составу крови, лимфы, темпераменту, цвету кожи, племенному, классовому и семейному происхождению, по расположению небесных тел и розе ветров, по, по, по, по - вычислять для каждого дату рождения избранника. Как цыганки нагадывают. Дальше пусть сам решает... Тогда бы я знал, на ком жениться. Если, конечно, мне не выпадет какая-нибудь, что уже умерла или еще не родилась'.
Гурий замечательный, но не счастливый - глядел на него сейчас Каблуков. Еще оставалось, что пить, но не осталось, за что. Может быть, все замечательное несчастливо? Надо бы проверить. Потом. Да нет, без проверки видно, что зарапортовался. Просто что на вид беленькое, под тем окажется черненькое. Если вглядеться. Как деятели 'Натуральной русской школы'. И второй, и первой. А наоборот: под черненьким беленькое? Под... - кто у нас черненький? Ну пусть Изольда - чтобы далеко не ходить. Она такая, она сякая, со всеми спала, Валеру истерзала. Предположим, Изольда уезжает. Нормально: ничего известного прежде в ней по-новому не предстает, ничего незамечавшегося не открывается. Нечего ей менять здешнее худшее на тамошнее лучшее. Потому что у нее худшее и есть лучшее. Уже. И навеки. Предположим, она умирает. Вон какая худая и вся... смоляная: осмолилась изнутри. Скорбь, тоска и жалость упомянутые захлестнут, конечно, горло, когда узнбешь, но через пять минут отпустят. Потому что скорбь, тоска и жалость всегда ее сопровождали. Ничего другого она не вызывала. Правда, еще странное, на уровне инстинкта уважение, которое, уходя от логики, пробуждала ее самоотрешенность. Черненького в ней было в аккурат столько, сколько его в жизни, не снаружи, а по всей толще. Ни под, ни за ничего и нет, кроме черненького: оно же, стало быть, и беленькое.
История людей - история их жестокости: эссеист без имени, Феликс, Гурий, я, сто из ста, десять тысяч из десяти тысяч ловчат, будучи ими, не войти в их число. На лишний миг, на лишний миллиметр отодвинуться от ее пасти, смягчить, приладиться к ней - не теряя при этом лица. Напряжение не по силам, оно раскалывает нас. А в Изольде высматривать одно и другое, вертеть ее наподобие медали, сравнивая лицевую сторону с оборотной, чтобы свести воедино - как нас, - не требуется. Только у считанных, без выгоды для себя, без притворства, а в сплошной себе ущерб попавших точно в окрас жизни, выходит это цельно - и во всей полноте. Вне самих категорий скорби, тоски и жалости, попросту не нуждаясь в них. Потому что они наша принадлежность, наши качества, раздвоенных, расколотых. А Изольда, куда ни переедет, хоть в Новый Свет, хоть в Тот, она его часть, и того, и другого.
Вы бывали за границей? Я бывал. Я был в Болгарии, на кинофестивале 'Златни Пясци'. Летал туда. Из Ленинграда в Москву, из Москвы в Софию, из Софии в Бургас. 'Пулково' как аэродром - козий выпас по сравнению с 'Шереметьевым', поверьте бывалому летуну. А в Софии объявили посадку на Бейрут, и пошли белые бурнусы, непонятно, сколько человек под каждым. Потом во Франкфурт: выстроилась немчура, загорелая, как вареные раки. Потом на Афины. София-то оказалась помеждународнее 'Шереметьева'. Во Франкфурте же, я слышал, самолет взлетает каждые пять минут. А в Нью-Йорке, в час пик, два в минуту. Что слышал, за то продаю. То есть выстреливают, и шансы равные: удержишься ты и приземлишься, как Мюнхгаузен, на посю- или, как Юрий Гагарин в тренировочном 'МИГе', на поту-стороннюю посадочную дорожку. Так в конце концов запулили и Феликса. Потому что, хотя из 'Шереметьева' рейс на Запад на настоящий, а не болгарский, - случается раз в четыре или сколько там часов, но принцип тот же. Алюминиевый ящик перемещается на аэродромы все более и более скорострельные, пока не диссоциируется в вакууме, где материя распыляется до состояния атомной трухи. Единственное, что до нас о нем дошло, - это что долетел, однако никто не мог сказать определенно, куда именно.
Отлету предшествовали московские проводы. От ленинградских отличались полным отсутствием надрыва, большей вольностью и чинами. Ну летит и пусть летит - мало ли кто, куда и зачем летит. Провожавшие евреи были уже завмаги и членкоры. Были синхронные переводчики, работающие для ЮНЕСКО. Были имеющие квартиру на Горького, на Кутузовском, на Ленинском. Был живущий в особняке на Арбате. Было несколько человек с суровыми и несколько с веселыми лицами, как-то связанные друг с другом. Был Дрягин. И Артем Калита, который сказал ему, что жаль, жаль, мимо носа прошел сценарий, а такой мог бы сложиться у них творческий союз. На что Дрягин бровью не шевельнул, а только поиграл пальцами по столу. Был Шахов - вполголоса произнес, наклонившись к Каблукову: 'В последний раз дал слабину'. Пояснил, что имеет в виду съемки, профессионально удовлетворен, но сильное давление со всех сторон, начиная с автора сценария. Не того он, Шахов, хотел. Да и вряд ли вообще кино может дать, чего он хочет. 'Так что кончу фильм, - он сделал паузу, подчеркивая значительность сообщения, - и приму сан, окончательно решил'.
XV
Не бывает так, чтобы в замкнутой системе изменилось что-то одно-единственное. Чтобы Каблуков написал сценарий для Дрягина, а внутреннее равновесие не потревожилось, настроение сохранялось ровно приподнятым, отношения с Тоней оставались привычным, само собой разумеющимся источником воодушевления. Нет, все сколько-то расстроилось. Как сказал Лавуазье на бытовом языке Ломоносова: чего где прибавится, в другом месте столько же отнимется. Ну что ж, любить безмятежно 'в радости и в горе', читай 'в горе как в радости', - не фокус. Тут то и другое полноценно, то и другое одинаково намагничивает обоих любящих. И настолько то и другое в каждом самодостаточно, что вроде бы можно ждать друг от друга отталкивания. В такой момент это естественно, логично, это напрашивается. Эгоистически естественно: мол, и без тебя во мне полнота радости. Горя. Что немедленно вызывает инстинктивное - от любви (ПОТОМУ ЧТО ЛЮБОВЬ - ИНСТИНКТ, они с Тоней уже несколько лет знали) - встречное усилие: этому воспротивиться, друг к другу прильнуть. Смешать радости, как благодать возблагодать. Утешить горе другого собственным. (Согласно аксиоме: отталкивание любящих, от чего бы оно ни возникло и чем бы ни было оправдано, всегда эквивалент измены.)
Так-то любить - это одно. А посмотрим, как 'ни в радости, ни в горе', а вот при стеснении. Таком, какое Каблукова обжало. В общем-то, признаться, невеликом. Но совсем избавиться от сознания того, что сделал