говорю: все фарисеи, все. По крайней мере здесь, в этом, как тонко подметило население, городе белых ночей и черных суббот'. Ленинградцев тогда заставляли работать и по субботам. Обошел еще раз: 'Потому вы, наверное, в Москву и не переезжаете: там и фарисеи, и саддукеи, и коренные римляне, и варвары, а сейчас, говорят, и первые христиане появились - все в равном положении. Переезжайте. В Москве кроссворды легче. Я у вас открыл газету: 'Исследования логистики состязательного движения, представляющее сущее через тематизацию скоростных режимов его существования', десять букв по вертикали. Так и не отгадал. А в Москве: 'Полусон', пять букв - дрема'.
Дрягин подгонял, Каблуков в ответ: пишу, пишу, вам же нужно бомбу, вот бомбу и сочиняю... Покажи хоть, что уже есть... Показ как аванс: показал (получил) - и зачем дальше писать? Цель-то как бы и достигнута... Ты, кстати, насчет аванса вот что: уперся - твое дело. Но мой тебе совет: присматривай квартиру на покупку. Я себе две купил: здесь за взятку, в Москве кооперативную. А ты меня не хуже... Вашему брату и за взятку?.. Не всё на ультрачастотах. Деньги когда-никогда должны всплывать живые - чтобы нам не забывать, как выглядят. И не съехать на пятой точке в самодельный коммунизм со своим еще социалистическим рылом...
Бомбы, однако, не сочинялось. Но что-то человеческое за именами дышало, особенно за Бойко и этой самой Людой, с которой стал у нее складываться непонятный узор. Каблуков записал ее в Семеновы: в каждой команде - лыжной, гимнастической, даже у альпинистов - обязательно была Семенова. Проверил списки волейбольной, и повезло: за десять лет ни одной. И у тех, кто заполнял с ними спецавтобус 'Икарус', маялся на тренировке, выходил на площадку, кто высыпал мячи из огромной плетеной кошелки, а потом их собирал, - появлялись лица: как на фотобумаге в ванночке. Даже с той стороны сетки, у соперниц, нет-нет и выскакивала какая-нибудь не-вообще голова и произносила осмысленные и не обязательно об игре слова. Какие-то болельщики ждали их на выходе и, коротая время, тоже говорили, не что мяч круглый, а как будут добираться домой и что скажут жене, чтобы не ругалась, а налила супу. Отец и мать Бойко вдруг вылезли на свет - и тоже чего-то такое излучали, и у них кровь токала. Да даже корреспондента Каблукову не хотелось совсем-то выпускать из вида - порученное дело сделал, за ненадобностью слинял, а не чужой человек: как он там? И когда Дрягин, читая наконец готовый сценарий - а читать его Каблуков посадил в комнате, сам ушел на кухню смотреть телевизор, Тоня нарочно придумала уехать в Павловск побродить, - сказал громко: 'Ну уж ты уж!', и это было про врача, Каблуков заговорил жарче, чем если бы врач был его реальный знакомый. 'А это вы себя спросите, почему он такой. Куклой никому не интересно быть, а вы: будь! Меняй организм на механизм. Но веди себя при этом органически, ты же не кукла'.
Дрягин на это сперва хаханьки, цинические парадоксы, насмешки над идеализмом, и тут же без перехода - доверительный тон единомышленника с поправками. Потом вдруг резко, зло, всерьез: да нет такого, абсолютно измысленный тип, даже не кинофигура, чистейший сюр. Но Каблуков как ждал, и ждал не на той точке, кочке, точке, куда тот шагнул, заступая за границу освоенной обоими территории, а много дальше, и не козырем стал отвечать, а разом смешал все карты: те, что на руках, с еще не сданными. 'Давайте сюда рукопись. И расходимся. Никто никому ничего'. Мгновение Дрягин как будто примерялся - и выбрал расползшуюся вокруг рта улыбку: 'Це-це-це. Какой быстрый. Я еще не дочитал. Ты подумай: из-за врачишки, которому и на имя не расщедрился, на дыбки встал'. Каблуков себя контролировал, истерики отнюдь не желал, но и захваченной позиции, которая, как он ощущал, в первый раз с их ужина, с прихода в кабинет, с дрягинского телефонного звонка наконец-то верно отвечала расстановке сил между ними, уступать не собирался. Диктует он. Тот может быть недоволен выбранным отрывком, просить заменить другим, отказаться писать, но права говорить, чтo диктовать и чтo нет, не имеет. 'Вы мне, Сергей Николаевич, не сват, не брат, и этот врач, чье имя я почему-то не узнал, мне вас дороже. Я так говорю, чтобы вы понимали расстановку сил. И приняли к сведению'. Дрягин повернулся и ушел в комнату.
VII
Глядя то в телевизор, то в окно, то в номер журнала 'Юность' с повестью, которая иногда повествовала, как могло быть, чаще, как не могло, и никогда, как было, Каблуков мысленно представлял себе, чтo Дрягин за стеной в данный момент читает и чтo про это думает. Корреспондент (уже не претендующий быть характером, просто фигура, маска, тень, связывающая действие) знакомился с 'Евгенией Касьяновной' - так представилась ему Бойко. При этом в кадре он находился словно бы контрабандно, кусками, то частью головы, то рук. Это была пантомима: они что-то говорили друг другу, она с видом угрюмым, он, насколько позволяли судить обрывки, само обаяние, губы шевелились, но слов, как в хроникальных пассажах, не было слышно - и так все ясно. Ее голос раздавался неожиданно: 'У Семеновой спросите, она себе забрала'. Звали Семенову, она появлялась - юная, долговязая, курносенькая, кровь с молоком, коротко стриженная. Все время дотрагиваясь до волос, спрашивала у Бойко: ну как? У той мягчело лицо, живел взгляд, рот приоткрывался, чтобы, если что, может, даже и улыбнуться, и изрекал, что так культурней, но с косичками было нормальней... Но вы же сами говорили... Корреспондент со всей, на какую способен, обольстительностью пытался вмешаться, физиономия и жестикуляция, опять-таки насколько можно было уловить по фрагментам, передавала напор речи, но картинка оставалась немой, звук выключен. Обе без выражения смотрели на него, потом младшая взглядывала на старшую и произносила: 'Так пусть приезжает, вечер-то у нас свободный, я покажу'.
Она открывала дверь, корреспондент входил в квартиру-распашонку, и первое, что видел, была надпись на бумажной ленте над входом в одну комнату - 'Бойко Евгения', в другую - 'Семенова Людмила'. Сама Бойко сидела в кухоньке на табурете, обе казались гигантскими под этим низким потолком, тогда как он - просто высоким мужчиной. Хозяйка вводила его в первую комнату, стены в ней были скрыты под множеством фотографий, а вместо лампы сверху на упругом ремешке свисал волейбольный мяч. Семенова шлепнула по нему: наподобие боксерской груши он заметался между потолком и ее ладонями. На фотографиях великая спортсменка парила над сеткой и просто в воздухе, с мячом и без мяча, на замахе и после, падала на спину и на живот, в тренировочном костюме, в майке 'СССР' и 'ЦДКА', стояла в строю, всегда первым номером, в группе атлетов с популярными лицами, пожимала руку узнаваемым и неузнаваемым солидным мужчинам в тяжелых пиджаках и женщинам с иностранными лицами, одетым, как она. Фотографии перемежались треугольными и прямоугольными вымпелами разных цветов, на подоконнике стояло несколько кубков и статуэток: спортсменок вообще и Бойко в частности. 'Это ей в игрушки поиграть пока охота, - объяснял ее голос с кухни, - так я дала'. Корреспондент, все так же словно бы всовываясь в рамку кадра, рассматривал предположительно, пряча под заинтересованной улыбкой гримасу небрежности, что-то беззвучно спрашивал, ему беззвучно отвечали.
Вдруг голоса прорезa лись. 'Мы пойдем, - говорила Бойко, - а вы папки посмотрите. Дай ему. Как кончите, поднимайтесь на следующий этаж. Две двери, кожей обитые, обе мои'. Корреспондент оставался один, то есть комната выглядела пустой, но иногда сбоку всовывался его локоть, плечо. Пальцы перекладывали все те же фотографии, множество газетных вырезок со снимками и без, дипломы, грамоты. Через пять минут становилось понятно, что ему уже нечего было делать, но и являться так быстро неприлично. Он открывал дверь в другую комнату. Там стояла высокая металлическая кровать с периной под кружевным покрывалом и несколькими взбитыми подушками разных размеров. Над ней единственная фотография - Люды Семеновой, еще девчонки, лет тринадцати, в ситцевом платье, выпрямившейся над грядкой с ботвой, над холмиком накопанной картошки, с руками, черными от земли. С двумя косичками. Он тенью подходил к зеркальному шкафу, неприязненно глядел на свое отражение, делал рожу - что-то из этого в стекле промелькивало, что-то нет. Открывал дверцу. Среди нескольких жакеток, юбок, платьев шерстяных и шелковых, все без фасона и темные, блузок, все белые или бежевые, висело красно-бело- голубое, в рюшах и складках, с буфами, с низким вырезом, с топорщащимся подолом, который, вероятно, не прикрывал колен. Маскарадное не маскарадное, бальное не бальное: праздничное - неизвестно, на какой праздник надевать. Он отгибал ворот, со спины изнутри было фабрично вышито 'Barcelona'. Открывал отделение для белья - полка с лифчиками, с трусами, с нижними сорочками и отдельно ночными рубашками. Его рука протягивалась, вытаскивала пояс с резинками для чулок, два пальца справа, два слева растягивали верхний край, начинали не то поворачивать, не то приближать к лицу - стремительно складывали, совали обратно, решительно закрывали дверцу. Затем его спина в свитере заслоняла видимость, но продолжала едва заметно шевелиться, сдвигаться в одну сторону, в другую - как если бы он, опять наблюдая себя в зеркале, мотал головой. Например, стряхивал наваждение или подтрунивал над собой и порицал, после чего, довольный, себе подмигивал.
Этажом выше, действительно, две из четырех дверей были обиты кожей, он позвонил в обе. Одну открыла одна, другую - другая, шутка им понравилась, улыбались. Внутрь все вошли через одну дверь,