— О да, — прошептала она, дрожа, — я с радостью продала бы свою душу…
Он прижался к ней и тихо сказал:
— Кларисса, я не души твоей прошу… Вот уже более двадцати лет моя жизнь наполнена любовью к тебе. Ты единственная женщина, которую я любил. Унижай меня, презирай, мне это безразлично… но не отталкивай меня… Ждать? Ждать еще целый месяц? Нет, Кларисса, слишком давно я жду…
Он осмелился взять ее за руку. Но она отдернула ее с таким отвращением, что он пришел в бешенство и воскликнул:
— Ах, клянусь Богом, красавица, что палач не станет нежничать, когда придет за твоим сыном. А ты ломаешься! Подумай только, что случится через сорок часов. А ты медлишь! Колеблешься, когда дело идет о твоем сыне! Ну, однако, нечего плакать и сентиментальничать… Смотри проще на вещи. Ты поклялась быть моей женой, отныне ты моя невеста… Кларисса, Кларисса, дай мне твои губы.
Она еще защищалась, отталкивая его, но силы оставляли ее. Добрек со свойственным ему цинизмом сыпал жестокие слова, впадая вдруг в страстный тон:
— Спаси своего сына… подумай о его последнем дне, его погребальном костюме, о рубашке, завязанной у ворота, о волосах, которые снимают перед казнью… Кларисса, Кларисса, я его спасу. Будь уверена. Вся моя жизнь будет принадлежать тебе, Кларисса.
Она не сопротивлялась больше. Все было кончено. Губы этого отвратительного человека должны были прикоснуться к ее губам, и так должно было быть, и ничто не могло отвратить неизбежного. Долг заставлял ее подчиниться судьбе. Она чувствовала это уже давно, теперь она убедилась. Чтобы не видеть противного лица, которое тянулось к ней, она закрыла глаза и повторяла:
— Сын мой, бедный сын мой…
Прошло секунд десять, двадцать может быть, Добрек не шевелился. Добрек замолчал.
Она удивилась наступившей тишине, его внезапному успокоению. Не заговорила ли в нем совесть в последнюю минуту?
Она открыла глаза. То, что представилось ее глазам, несказанно поразило ее. Вместо искаженного гримасами лица, которое она приготовилась увидеть, перед нею было неподвижное, неузнаваемое, выражающее крайний испуг лицо с глазами, скрытыми двойными очками, устремленными, казалось, выше нее, поверх кресла, в котором она лежала. Кларисса обернулась.
Два револьвера, правее и немного выше кресла, были направлены на Добрека. Она видела только эти два огромных и страшных револьвера, судорожно сжатых двумя руками. Она видела только их и Добрека, лицо которого от страха побледнело почти до синевы. И почти в то же время кто-то появился сзади Добрека, как будто вырос из-под земли, обхватил его шею с невероятной силой, повалил и быстро привязал к лицу маску из марли с ватой. По комнате тотчас же распространился запах хлороформа.
Кларисса узнала господина Николя.
— Ко мне, Гроньяр, Балу, — закричал он. — Оставьте револьверы. Я держу его. Теперь это просто тряпка… Вяжите его.
Добрек действительно склонялся и падал, как испорченная фигура бумажного паяца. От действия хлороформа ужасное стало безвредным и смешным.
Гроньяр и Балу завернули Добрека в одно из одеял и крепко перевязали.
— Есть, — воскликнул Люпен, поднявшись с пола одним прыжком.
И в приливе дикой радости он принялся посреди комнаты изображать канкан, матчиш, пируэты кружащегося дервиша и движения пьяницы. Перед каждым номером он объявлял как на сцене:
— Танец пленника. Фантазия на трупе народного избранника. Полька-хлороформ! Бостон побежденных очков. Ла! Ла! Фандангой предводителя. А теперь танец медведя. Потом тирольский, лаиту, лала… Марсельеза. Дзим, бум бум! дзим бум, бум!
Вся его природная живость, вся потребность в веселье, так долго сдерживаемая целым рядом неприятностей и неудач, вырвалась наружу безудержным смехом, детскими шалостями, шумом и криками. Он проделал последнее антраша в воздухе, прошелся колесом по комнате и, наконец, упершись руками в бока, поставил одну ногу на бесчувственное тело Добрека.
— Аллегория, — возвестил он, — добродетель поражает гидру порока.
Комичность положения проступала ярче и оттого, что Люпен не сбросил еще своей маски и костюма господина Николя, скромного, застенчивого репетитора.
Печальная улыбка появилась на лице госпожи Мержи, в первый раз за многие, многие месяцы, но тотчас же и пропала под влиянием ее вечной заботы.
— Умоляю вас… подумаем о Жильбере.
Он подбежал к ней, быстро схватил ее обеими руками и так просто, звонко расцеловал ее в обе щеки, что она не могла не рассмеяться.
— Смотри, вот как обращается порядочный человек с дамой! Я целую тебя вместо Добрека. Скажи хоть слово, и я сделаю это еще раз. И заметь, я с тобой на «ты». Сердись, пожалуй, если хочешь. О, как я доволен!
Потом он склонил перед ней колено и почтительно произнес:
— Прошу прощенья, сударыня. Кризис миновал.
И встав с колен, он продолжал, в то время как Кларисса раздумывала, куда он гнет:
— Чего желает мадам? Помилования сына? Решено и подписано. Сударыня, честь имею предложить вам помилование вашего сына с заменой смертной казни пожизненной каторгой, а затем побег. Решено, Гроньяр, а? Что, Балу, согласны? Стоит только отправиться в Нумею и подготовить. О, почтенный господин Добрек, ты заслуживаешь большой свечки! А мы так плохо с тобой обращаемся! Но признайся, и ты не очень-то учтив. Как! Ты мог называть Люпена школьником, бедняком, несчастным Петрушкой и как раз в то время, когда он все это слышит? А скажи-ка, пожалуйста, знаменитый Петрушка, кажется, повел дело не так-то плохо и тебе не очень-то сладко приходится, представитель народа… Что? Что ты хочешь? Пастилку Виши? Нет? Ну, быть может, выкурить трубку? Пожалуйте.
Он взял с камина одну из трубок, наклонился к пленнику, отогнул нижнюю часть маски и всунул между зубов янтарный конец.
— Вдыхай, старина, вдыхай. Ну, и смешной же ты с этой ватой на носу и курительной трубкой в клюве. Ну, тяни же, несчастный. Ба, да я забыл набить ее, трубку-то. Где твой табак? Твой любимый Мэриланд? Ах, вот он…
Он схватил с камина еще не начатый желтый пакет и сорвал с него бандероль.
— Внимание. Табак господина. Настал торжественный час. Черт, какая честь набить трубку господину депутату! Повторяйте мои движения, следите за мной: ни в руках, ни в карманах ничего нет.
Он вскрыл пакет и с помощью указательного и большого пальца медленно, осторожно, как настоящий фокусник, который, загнув рукава, с улыбкой на лице, закругленными движениями проделывает свой фокус на глазах многочисленной публики, — вытащил и показал зрителям.
Кларисса испустила крик радости.
Это была хрустальная пробка.
Она кинулась к Люпену и вырвала ее.
— Это та самая, она самая, — восклицала она, как в лихорадке. — У нее нет полоски, как у всех пробок, а посередине идет, линия, разделяющая ее в том месте, где кончаются золотые грани. Это она. Она развинчивается… Ах, боже, я не могу больше…
Она так дрожала, что Люпен взял у нее пробку и сам развинтил ее.
Внутри головки было углубление, и в нем лежал кусок бумаги, свернутый в шарик.
— На тончайшей бумаге, — сказал он тихо, тоже взволнованный. Руки его тряслись.
Наступило молчание. У всех захватило дыхание от страха перед грядущим.
— Пожалуйста, — бормотала Кларисса.
Люпен развернул бумажку.
Одна под другой были выписаны двадцать семь знаменитых фамилий: Ланжеру, Дешомон, Воранглад, д'Альбюфе, Лейбах, Викторьен Мержи и так далее.
А под всеми ими подпись председателя Совета Управления Каналом, подпись цвета крови.
Люпен посмотрел на часы.
— Без четверти час, — сказал он. — В нашем распоряжении добрых двадцать минут, поедим.