Никита сел рядом с матерью и, наклонившись, поцеловал ее руку.
— Однако не станешь же ты отрицать, что самодержавие подняло Россию, угнетенную татарским игом? — спросил Карамзин.
— Чтобы поставить на колени перед собою, — быстро добавил Никита. — А ныне оно всею тяжестью давит на тех, у кого от двухвекового стояния в сей позе суставы заныли нестерпимо. Дальше так продолжаться не может. Иначе не постигнут ли внуков наших бедствия еще ужаснее тех, которые претерпевали наши деды?
Карамзин торопливо вынул золотую табакерку, украшенную эмалевыми пастушками и чувствительной надписью, — подарок императрицы Елизаветы Алексеевны, — и дрожащими пальцами захватил щепотку нюхательного табаку.
Екатерина Федоровна решила положить конец спору, волнующему и сына и старого друга.
— Прошу ко мне на чашку чаю.
Трубецкой и Анненков поклонились.
Карамзин, отряхнув пылинки табака, галантно подал ей руку.
— В бытность мою в тысяча семьсот восемьдесят девятом году во Франции, — выходя, обратился он к Екатерине Федоровне, — когда грозные тучи революции носились уже над башнями Парижа…
Дальше не было слышно.
— Вы меня подождите, я на несколько минут останусь с Никитой Михайловичем, — сказал Трубецкой Анненкову.
Когда он вышел, Трубецкой вынул из внутреннего кармана мундира синий конверт, запечатанный сургучной печатью. Печать изображала улей с надписью: «Nous travaillons pour la meme cause» note 27.
— Это теперь наш общий девиз, — сказал Трубецкой, заметив, что Никита внимательно рассматривает печать.
— Значит, южные пылкие республиканцы нашли общий с нами девиз, — улыбнулся Муравьев и вскрыл пакет. — Нет, это бог весть что такое! — воскликнул он после минутного чтения. — Вы посмотрите, что он пишет. Ведь они всю царскую фамилию хотят истребить. Пестель, хотя и иносказательно, но все же изъясняется: «Les demi mesures ne valent rien; ici nous voulons faire maison nette» note 28. Истинно высокие дела требуют чистоты рук. А это, — он помахал листом пестелева письма и еще возмущеннее повторил: — Это бог весть что такое.
— Однако, — мягко заговорил Трубецкой, — только что в споре с Николай Михайловичем вы сами настаивали на необходимости противопоставить злой воле самодержца активное противодействие…
— Ну, князь, — перебил Муравьев, — мы, коли помните, и на нашем прошлогоднем совещании не могли согласовать наши мнения с южанами, хотя Павел Иванович позволил себе стукнуть кулаком по столу и властно объявить: «Так будет же республика!» А ныне, скажу напрямик, горестные для меня, как для патриота, размышления возбудили во мне непреложную мысль: мне с Пестелем не по пути.
При этих словах он подошел к горящей на столе свече и зажег письмо.
Когда огонь дошел до его пальцев, он бросил в пепельницу обуглившуюся бумагу и придавил ее тяжелым пресс-папье.
— Я это особенно ясно понимаю теперь, после того как тщательно изучил проект вашей «Конституции», — со вздохом проговорил Трубецкой. — Он слишком разнится от пестелевой «Русской правды». Не удивляйтесь некоторым моим замечаниям, которые найдете в возвращаемой вам рукописи. И считаю, что уступки, сделанные мною Пестелю, всего лишь драпировка, за которой мы с вами можем строить наши батальоны.
Не желая продолжать этот разговор, Муравьев пригласил:
— А теперь пойдемте к маменьке. Вы знаете, что я с женой снова уезжаю завтра в Орловскую, к ее родне. Там, у Чернышевых, Alexandrine всегда хорошо себя чувствует.
За чаем, Карамзин рассказывал о своем трогательном прощании с императрицей Елизаветой, которая на днях выезжает в Таганрог, и о слухах об отъезде туда же государя.
Говорили о том, что спешно проводится новый тракт ввиду того, что Александр намерен ехать стороной от больших городов.
— Я убежден, — говорил Карамзин, — что в уединении таганрогской жизни государыня восстановит свое здоровье и исцелит свою душевную рану возобновлением нежной дружбы с любимым супругом.
Никита был молчалив, и гостей занимала его молодая жена. Очень миловидная, но слишком хрупкая и бледная, порывистая в движениях и словах, она оставляла впечатление какого-то болезненного беспокойства.
Екатерина Федоровна несколько раз заботливо оправляла на ее худеньких плечах соболью пелерину.
— Поедемте ко мне, князь, — попросил Анненков, как только они с Трубецким вышли от Муравьевых. И поспешно прибавил: — И Давыдовых повидаете.
Этим «и» он выдал себя.
«Не терпится ему показать свою красавицу, как дитяти новую игрушку», — подумал Трубецкой.
— Пожалуй, поедем.
Вороной рысак Анненкова понес их вдоль Мойки, казавшейся черной в осенней ночи.
В одной из женщин, встретивших их шумными восклицаниями и смехом, Трубецкой узнал Аглаю Давыдову. Другую, высокую, стройную, с лукавыми черными глазами и черными, по последней моде причесанными волосами, видел в первый раз.
— Моя… Pauline, — представил Анненков.
Что-то очень милое было в голосе француженки, когда она сказала:
— Друзья Ивана Александровича — мои друзья.
Трубецкой ответил ей любезностью и стал расспрашивать Аглаю о Каменке и всех многочисленных ее обитателях. Аглая отмахивалась:
— Ужасное место. Веселиться не умеют. Барышни до одурения зачитываются романами и декламируют стихи этого… — она покраснела, но все же докончила: — этого несносного Пушкина. А мужчины целые вечера — старые за зелеными столами, а молодые читают умные книжки и ведут ужасно таинственные разговоры. Впрочем, — оборвала она себя, — приедет муж, и он вам все, все расскажет. А теперь я помогу Pauline.„
Она выпорхнула в соседнюю комнату, и сейчас же оттуда донесся хохот и веселое канареечное щебетанье на французском языке.
Скоро приехал Александр Львович Давыдов с целой корзиной изысканных закусок и исполинским ананасом.
На кухне денщик Анненкова рубил лед и клал его в серебряное ведерко для шампанского.
Александр Львович, засучив до пухлых, как у женщины, локтей рукава мундира и завесив салфеткой все ордена, украшающие его грудь, собственноручно приготовлял необыкновенный салат, чему его когда-то научил пленный наполеоновский генерал.
На вопросы Трубецкого он отвечал:
— Сейчас, князинька, дай только с этим омаром справиться.
Или:
— Погодите моментик, а то желток свернется — и весь соус погиб…
Анненков и Давыдов хохотали, заставляя смеяться и Трубецкого.
Далеко за полночь князь Трубецкой медленно ехал по Невскому на сонном извозчике.
Навстречу промчалась запряженная тройкой коляска.
В высокой фигуре сидящего в ней военного с тускло белеющим во тьме плюмажем треуголки Трубецкой узнал царя.
Тройка пронеслась по пустынному Невскому и круто остановилась у ворот Александро-Невской лавры.
Царя встретил заранее предупрежденный о его приезде митрополит Серафим.
Монахи, как черные солдаты, стояли в две шеренги от ворот до церкви.
Ее двери были открыты настежь, и огни свечей в черноте ночи казались особенно яркими.