уезжает с женой в Таганрог. Не дождавшись ответа, похвалила за то, что он снова возвращается «a son premier amour» note 26. И, вспомнив, что тут присутствует молоденькая фрейлина, поспешила переменить разговор.
— А мы с моей черненькой, — так она называла фрейлину Александру Россет, — развлекаемся. У нее голосок небольшой, но музыкальность редкая.
Фрейлина церемонно присела. Александр посмотрел на нее так, как смотрят великим постом богомольные старухи на скоромное. И черненькая сконфуженно поспешила спрятать свой башмачок, умело выставленный при реверансе.
В продолжение всего визита Александр был уныл и рассеян.
За завтраком почти не прикасался к блюдам. Следил, как пажи, безошибочно угадывая каждое движение Марьи Федоровны, ловко подставляли золотые тарелки то под длинные белые перчатки, то под веер, которые она протягивала им через плечо, бесшумно ставили фарфоровые приборы с кушаньями и так смотрели при этом на нее, что Александру начинало представляться, будто он видит за их спинами угодливое виляние хвостов.
Императрица без умолку говорила, и от ее картавой болтовни у Александра началась мигрень. Он заторопился уезжать, и Марья Федоровна, взяв его под руку, пошла проводить. Но Александр видел, с каким трудом после обильного завтрака она двигалась на необычайно высоких каблуках, и, не дослушав ее советов относительно здоровья невестки, простился.
Когда он сел в коляску и закрыл глаза, ему казалось, что материнские каблуки продолжают стучать не по натертому паркету, а по его холодным вискам.
Приехав с женой из Киева в Петербург, князь Сергей Петрович Трубецкой, сделав необходимые по службе визиты, отправился к Никите Муравьеву с письмом от Пестеля.
Покойный отец Муравьевых, один из самых образованных людей своей эпохи, будучи сенатором и министром народного просвещения, слыл покровителем литературы и науки.
Среди постоянных посетителей муравьевских литературных вечеров неизменно присутствовал Николай Михайлович Карамзин, стоявший в зените своей литературной славы и на пороге славы историографа.
В свое время Муравьев помог ему в издании «Вестника Европы», и с тех пор Карамзин стал близким другом всей его семьи.
После смерти Муравьева жена его Екатерина Федоровна на некоторое время будто лишилась рассудка.
Карамзин, как нянька, ходил за ее малолетними сыновьями, а когда Екатерина Федоровна оправилась от горя, он остался ее неизменным советником в их воспитании.
Часто и подолгу он проводил время в большой библиотеке, оставленной Муравьевым. Здесь были написаны многие страницы «Истории государства Российского».
На верхней площадке лестницы Трубецкого встретила совсем седая, но сохранившая былую стройность Екатерина Федоровна.
Она приветливо улыбнулась:
— Вы к Сашеньке или к Никите?
— Я бы желал видеть Никиту Михайловича.
Выражение не то строгости, не то гордости мелькнуло в лице Екатерины Федоровны.
— У него Николай Михайлович Карамзин и поручик Анненков…
— Очень буду счастлив видеть обоих.
— Прошу, — указала Екатерина Федоровна на массивную дубовую дверь кабинета сына.
Никита, увидев Трубецкого, быстро подошел к нему и тряхнул руку на английский лад.
— Очень, очень одолжил посещением. А вот, узнаешь? — указал он взглядом на сложенного, как Геркулес, поручика с очень приятным лицом и добрыми близорукими глазами.
— Как же, имел удовольствие слышать о вашем приезде, Иван Александрович.
Анненков, офицер кавалергардского полка, состоял членом Северного общества. Он недавно приехал в Петербург из Пензенской губернии, где у него были огромные владения и где он должен был разведать, есть ли на Волге и в Приуралье члены Тайного общества.
Поправив очки, Анненков приблизился к Трубецкому. Даже в его походке чувствовалась большая физическая сила.
Обменялись дружескими рукопожатиями.
— Надолго ль? — спросил Трубецкой.
— Нет, скоро в Москву, к маменьке. — Анненков покраснел.
«Значит, правда, что он влюбился в какую-то француженку и едет к матери за разрешением на брак», — вспомнил Трубецкой о переданной ему женой последней светской новости и, улыбнувшись Анненкову, с почтительным поклоном подошел к Карамзину.
— Вы, князь, небось тоже из тех, кто судит, рядит, спит и видит конституцию, — подавая Трубецкому мягкую, будто бескостную руку, спросил Карамзин.
И, заметив смущение Трубецкого, поспешил прибавить:
— А жаль, что вы не изволили прибыть получасом раньше. Послушали бы, как меня Никитушка за мою «Историю государства Российского» отчитывал да наставлял. И то не так и это зря написал. Знал бы, что мне так за нее попадет, — в голосе Карамзина звучала обида, — писал бы только одни сентиментальные повести…
— Полноте, Николай Михайлович, — вспыхнув, перебил Никита. — Вы отлично знаете, что муза Истории еще дремлет у нас в России. А между тем ничто так не возбуждает духа патриотизма, как именно исторические сочинения. Нашим воинам обычно ставят в пример прославленных героев других народов, как будто мы, русские, скудны своими… Как будто у России не было Румянцевых, Суворовых, Кутузовых! Ваша 'История» — событие неизмеримого значения. Однако ж, читая ее, мы гордимся не столько выведенными в ней государями, сколько деяниями русского народа, высокими стремлениями его национального духа. Именно национальный дух народа считал Суворов непреодолимой единственной преградой завоевателям…
— Знаю, наслышан я об этом, — неожиданно раздраженно остановил Никиту Карамзин. — И, тем не менее, осмеливаюсь заверить вас, молодые люди, что мятежные страсти искони волновали общества, но благотворная власть обуздывала их бурное стремление. Насильственные средства гибельны. История не раз являла нам примеры несовершенства порядка вещей в государствах. Бывали положения более ужасные, нежели те, кои мы с прискорбием наблюдаем ныне в отечестве нашем. Однако же государства сии не разрушались.
Никита порывисто взял в руки скрученную в трубку свою рукопись критического разбора «Истории» Карамзина и заговорил, немного заикаясь:
— Итак, Николай Михайлович, история прошлых времен должна погружать нас в сон нравственного спокойствия? Но ведь несовершенства несовершенствам рознь. Несовершенства времен Владимира Мономаха подобны ли таковым во времена Ивана Грозного? И не возжигают ли такие сравнения наши душевные силы и не устремляют ли их к тому совершенству, которое существенно на земле? Не мир, но вечная брань должна существовать между злом и благом. Священными устами истории праотцы взывают к нам: не посрамите земли русские!
— Никитушка, — тихо окликнула Екатерина Федоровна, — не волнуйся так, дружок!
— Сейчас, маменька. Вот вы, Николай Михайлович, сами говорили нынче о государе…
Карамзин вздохнул.
— Душой я давно и навеки расстался с ним с того времени, как увидел, что единственно кому он доверяет, является искательный царедворец Аракчеев. Когда я привез государю восемь томов моей «Истории государства Российского», я никак не мог добиться высочайшей аудиенции, покуда не испросил на нее согласия Аракчеева. Граф даже изволил любезно пошутить при этом: «Если бы я был молод, я поучился бы у Вас! А ныне — поздно!» Аракчеев низверг не только Сперанского и Мордвинова. Он приобрел в глазах государя право полновластного…
— Вот вам и пример, — перебил Никита. — Вот и выходит, что судьбы миллионов людей зависят от человека, своевольно желающего повернуть колесо истории назад. И по… по… мните, — заикаясь все сильней, продолжал Никита, — как это у Горация?.. «Какую бы глупость ни учинили цари, за все расплачиваются народы». Вот прелести самодержавной власти, столь вами восхваляемой.