потом сказал «До очень скорой встречи», помахал рукой, и помчался из этого сада, словно Доктор Роджер Баннистер.
По дороге мне пришлось остановиться, потому что неожиданно я ослабел, прямо как Папаша, и сел прямо на землю, потому что это было единственное место вокруг, куда я мог сесть. Потом я поднялся и схватил первого попавшегося мне на глаза парня, и попросил показать дорогу к прокату авто — что он и сделал очень вежливо — и, слава Богу, чувак оказался на месте (я имею в виду чувака из проката авто), и он приехал на судостройку, и мы забрали Папашу, поблагодарили и попрощались со стариканом и его женой, и рванули в Лондон, что стоило намвосемь фунтов, по словам водителя.
Ну, по дороге домой Папаша немного воспрянул духом: вообще-то, он даже начал петь какие-то номера Джорджа Формби, и старые песни Альберта Шевалье и других исторических ветеранов, которых он слышал от своего собственного Папаши, а как оказалось, водила из Кукхэма тоже немного знал об этом, и у них получилось несколько воодушевляющих куплетов, и они спорили, кто что спел и из репертуара какого старинного артиста мюзик-холла. Но я, надо сказать, чувствовал себя иначе, а также меня укачивало, я склонен к этому всегда, когда за рулем кто-то другой. И вообще я хотел рассказать Папаше про свои проблемы, но вы понимаете, что я не мог — и даже в самые лучшие времена невозможно рассказать даже отцу или матери нечто действительно важное для тебя.
Вскоре мы были в окрестностях, и, хоть мне и понравилась сельская местность, я был так рад возвращению в город — это было как возвращение домой. И очень быстро мы оказались в Пимлико, и, когда мы остановились, Папаше пришлось идти к себе наверх за деньгами, так как даже у нас вдвоем не набиралось всей суммы, и Мама с Верном вышли на тротуар, а из своего окна на втором этаже выглядывал здоровяк мальтиец.
Никто, по-моему, так и не понял, насколько опасно это было для Папаши: все, что мы получили, это возгласы, зачем я взял его с собой, никому не сказав, где мы оба шлялись столько времени, и почему такси стоит восемь фунтов — даже Верн встревал в разговор со своими полезными наблюдениями — пока мне не стало так стыдно, что на глазах у этого Кукхэмовского водилы и всего населения Пимлико я подошел к ним в ярости и заорал:
— Если вы собираетесь убить моего отца, не убивайте его на улице, пустите его в кровать!
Это изменило атмосферу, все мы неохотно зашли в дом, и уложили Папашу, а потом Мама повернулась ко мне и сказала, что теперь она хочет знать, в чем именно дело, и я сказал, о'кей, я с чертовским удовольствием расскажу ей, и Верн пытался присоединиться к вечеринке, но мы вышвырнули его и спустились в гостиную.
— Присаживайся, — сказала моя мать.
Я схватил ее за плечи (прямо как с Сюз), толкнул ее в кресло, — хотя с виду она гораздо сильнее — и сказал:
— Нет, Ма, ты присаживайся, и послушай меня.
И она получила свое. Я сказал, что она — самая эгоистичная женщина, которую я когда-либо встречал, что она превратила Папашину жизнь в пытку, и что я не могу говорить за такую кучу хлама, как Верн, но что касается лично меня, то это она воспитала меня так, что я ненавидел и стыдился ее.
— Это все? — сказала она, глядя на меня так, будто тоже испытывала ненависть.
— Практически все, — сказал я.
— Теперь ты хочешь идти? — сказала она мне.
Я немного опешил. Ничего не ответил, а просто стоял и ждал.
— Что ж, — сказала моя Мама. — Если ты сможешь стерпеть это, то можешь остаться и послушать. Твой отец был для меня бесполезен с того самого дня, как я вышла за него.
— Он произвел меня, — сказал я, глядя на нее очень, очень зло.
— Да, еле управился, — сказала она. — Это все, что он смог.
В этот момент я хотел зацепить свою мать, как она поступала со мной тысячу раз, когда я не мог дать сдачи, и я хотел ударить ее очень сильно и закончить с этим, и я сделал шаг по направлению к ней. Она почувствовала приближающуюся угрозу и не сдвинулась ни на инч. И я очень рад заявить, что когда я это понял — хотя, естественно, все произошло в один миг — я не ударил ее, а сказал:
— Неважно, что сделал или чего не сделал Папаша, — ты вышла за него замуж.
— Да, я вышла за него, — сказала она очень едко и с огромной долей сарказма.
— И как бы ты не относилась к Папаше, — продолжал я, — если ты задумала сделать меня, ты должна любить меня. Матери обязаны любить своих сыновей.
— А сыновья своих матерей, — сказала моя мать.
— Если у них есть такая возможность. Нет таких, которые не хотят, не так ли? Но они же должны получать что-то взамен, для ободрения.
На это старая Мамаша только зевнула, выдав мне кривую улыбку, и выглядела очень мудро, должен вам сказать, хоть и очень ядовито.
— Теперь ты послушай меня, — сказала она, — и мне на… ать на то, что ты думаешь. Во-первых, произвела тебя я, вот отсюда, (и она похлопала себя по животу) и если ты думаешь, что это легко, попробуй как-нибудь. Без меня и без того, через что я прошла, ты бы здесь не хамил мне сейчас. А во-вторых, хоть твой отец мне совсем не нужен, я привыкла к нему, не вышвырнула его, что могла сделать сотню раз, если бы захотела, и очень облегчила бы себе жизнь этим. А в-третьих, что касается тебя…
Я прервал ее.
— Одну минуту, Ма, — сказал я. — Почему ты попросила меня, всего лишь два месяца назад, вернуться сюда, если что-то случится с Папашей?
Она не ответила, и я надавил не это.
— Потому что ты не справилась бы здесь без мужчины, я имею в виду, легального мужчины, и ты знаешь это, не так ли? И ты не могла избавиться от Папаши так легко, как говоришь, потому что я знаю тебя, Мам, если ты могла, давно бы это сделала.
Она посмотрела на меня.
— Ты смышленый, не так ли, парень? — сказала она.
— Я твой сын, Ма.
— Да, да. Наверное. Но вот что я тебе скажу. С той ночи, когда ты появился на свет в бомбоубежище в метро, восемнадцать лет назад, чего ты даже не помнишь, я следила за тем, чтобы ты всегда был накормлен, одет и воспитан должным образом, до тех пор, пока ты сам не сможешь заботиться о себе и иногда это стоило мне огромных усилий!
Она вернула свою старую, привлекательную гримасу и сказала:
— С тобой нелегко, знаешь. С тобой всегда было нелегко.
— Я бы рискнул возразить, Ма, — сказал я.
— А что касается любви к тебе, — продолжала моя мама, — что же, слушай, сынок. Тебе не приходилось выбирать, любишь ты или не любишь, даже своего собственного отца. Ты любишь, если любишь, а нет, значит — нет, и притворство здесь ни к чему. Ты поймешь, что это так, когда подрастешь. Или, может быть, ты такой умный, что уже это понял.
Я тоже сел, в трех футах от нее.
— О'кей, мать, — сказал я после недолгого молчания, — давай не этом остановимся.
— Как скажешь, сын, — сказала она мне.
И тут Ма сделала то, чего никогда не делала со мной раньше, а именно: поднялась, подошла к стеклянному буфету, покрытому оранжевым ковриком со шнурками, который я очень хорошо помню, и к которому нам не разрешалось подходить даже на милю, и она достала оттуда бутылку портвейна, вылила ее в два зеленых бокала, протянула мне один, и сказала:
— Твое здоровьичко.
— Я не пью, Ма, — сказал я.
— Не будь мудаком, — сказала она мне.
И мы выпили.
Потом Ма спросила, что с моим отцом. Ну, и тогда, я надеюсь, что это не было предательством по отношению к Папаше, просто я думал, что она должна быть в курсе, я рассказал ей все про Д-ра А. Р. Франклина, и что ему обязательно надо лечь в больницу, и она слушала, не перебивая меня (первый раз за