— К обоим пежо он дал горючего.
— Я не пророк, — сказал Морис, — но помяните мое слово: чуть только здесь запахнет порохом, пустобрех уцепится за фалды наших двухсот семейств.
— Здесь уже сейчас здорово пахнет порохом, — сказал старик Ришар.
Морис взглянул на товарищей карими умными глазами и лукаво усмехнулся.
— Поэтому спорю на бутылку перно и десяток пачек голуа, что в конце концов машины достанутся не беженцам, а маркизу, для перевозки его вин.
Симона любила дядю Проспера. Он ее приютил, заменил ей отца. Она была членом семьи. Он привязан к ней, балует ее. Когда он ходит в кино, он берет ее с собой; когда уезжает, всегда привозит что- нибудь. В прошлом году он взял ее в Париж на две недели. Он со всеми приветлив, у него доброе сердце. Все любят его, хотя иногда и ругают. Только Морис его ненавидит. Морис ругает его из ненависти. Ее всю корежит, когда Морис называет дядю „пустобрехом“.
Упаковщик Жорж совершенно прав: вот именно, Морис не может спокойно говорить о нем. Морис не может спокойно говорить ни о ком, у кого есть деньги. Он полон предрассудков, зловредный он человек.
„Пусть лучше он помалкивает, этот Морис, — думает она, — он позволяет себе поносить дядю Проспера за то, что тот ведет переговоры с маркизом, а сам прячется за спиной дяди Проспера, только бы не попасть на фронт. Другие сражаются и умирают под танками, а он плещется в душевой, а потом благодушно садится в холодок, покуривает и вещает, как пифия. Не буду его больше слушать, не интересует он меня.“
Но она слушала и слышала, как со свойственной ему раздражающей самоуверенностью он подытожил:
— В результате, как всегда, счет оплачиваем мы, мелкота, нас всегда предавали и продавали.
И, против воли Симоны, слова эти западают ей в Душу.
Она еще старательнее силится не замечать Мориса. Но хотя она застывшим взглядом смотрит прямо перед собой, она все время видит его, видит, как он курит, удобно развалившись и распахнув ворот синей рубахи, и как все остальные слушают его.
Симона не заметила, что он только один раз посмотрел в ее сторону. Однако она убеждена, — все, что он говорит, это камешки в ее огород. Он не причисляет ее к мелкоте, хотя за душой у нее нет ни гроша. Он считает, что не только дядя Проспер, но и она способна, когда здесь запахнет порохом, ползти за пресловутыми двумястами семействами. И она нисколько не сомневается, что бессовестный Морис сейчас скажет в ее адрес какую-нибудь ужасную гадость.
Морис делает маленькую паузу. Он все еще не смотрит в ее сторону, но она знает — он подбоченился левой рукой, как всегда, когда собирается сказать что-нибудь особенно оскорбительное. Вот- вот прозвучит оно обидное, грубое слово, которого она боится, которого ждет.
— Ну, конечно, — слышит она его пронзительный, насмешливый голос, многоуважаемая племянница не замедлила опять выйти на промысел.
Симона не шевелится. Она ведет себя как глухая. Она никогда не слыхала выражения „выйти на промысел“, но совершенно убеждена: то, что сказал Морис, — это худшее из всего, что можно сказать о человеке.
Что она сделала Морису? Отчего он ее так ненавидит? Слезы душат ее. Но она овладевает собой и по-прежнему застывшим взглядом смотрит в пространство. Правда, она вся красная, но это ничего не доказывает. Невыносимо жарко, она стоит на самом солнцепеке, поневоле будешь красной.
Морис слывет хорошим товарищем. Все обращаются к нему за советом, он никому в совете не отказывает, и совет его всегда дельный. Морис debrouillard,[2] он всегда сумеет найти выход из любого, самого запутанного положения. Он только и думает о других, он многих выручил из беды. И всегда занят чужими делами.
Для всех Морис хороший товарищ, только не для нее.
А ведь он с уважением отзывается о ее отце. Он говорит, что хотя отец был идеалистом и романтиком в духе Жореса, но он был свойским парнем, а это величайшая похвала, на какую только способен Морис. А ее он при каждом удобном случае поднимает на смех и оскорбляет. В его глазах она не дочь Пьера Планшара, в его глазах она ничем не отличается от хозяев виллы Монрепо, — такая же богачка, враг.
Что ей делать, по его мнению? Дядя Проспер требует, чтобы за все те благодеяния, которые он ей оказывает, она работала. Он вполне прав. И она выполняет свою работу, и какая же подлость со стороны Мориса издеваться над ней за это.
И почему только она ему так противна? Обычно он с девушками ласков. Нахален, но ласков. Говорят, он любит девушек. Говорят, у него много девушек.
Иной раз ей очень хочется подойти к Морису и напрямик спросить, что, собственно, он имеет против нее. Но она всегда сдерживает себя и молчит. Вот и сейчас она и виду не подает, как глубоко он ее обидел.
Симона стоит у своей красной колонки, храня замкнутое выражение лица, и делает то, что ей поручено. „Промышляет“. И завтра она опять „выйдет на промысел“. И послезавтра тоже. Она знает, что делает. Когда-нибудь Морис, быть может, поймет, как он к ней несправедлив.
Она смотрит на большие часы над входом в контору. Если она хочет выдержать испытание до конца, нужно отстоять положенный ей час до последней минуты. И только тогда уйти. Осталось еще целых восемнадцать минут.
Восемнадцать минут тянутся бесконечно. Ее загорелое, раскрасневшееся, потное лицо спокойно, но за широким, упрямым лбом все неотвязнее роится мучительный вихрь образов и мыслей. Дядя Проспер и маркиз, этот „фашист“, с которым дядя ведет переговоры у себя наверху. Кусок сыра, который она сунула мальчику на садовой ограде. Стальной картель, двести семейств и прибегающие к разным уловкам адвокаты в черных мантиях, беретах и белых жабо. Морис, который со всеми девушками хорош и только ее преследует язвительными словечками. Портрет Жана Жореса, романтика и идеалиста, такого громадного на фоне широкого знамени, а под портретом сгорбленный в своем высоком кресле, беспомощный, старенький папаша Бастид.
Еще семь минут.
Наконец большая стрелка совершила полный круг, и Симона может идти. Твердым, несколько напряженным шагом она проходит по двору.
— До свидания, мадемуазель, — пронзительно и нагло кричит ей Морис. Он сказал как будто самую обыкновенную вещь, а ее словно ударили.
— До свидания, — отвечает она. Она очень старается, чтобы ответ прозвучал безразлично, но у нее глубокий и звучный голос, красивый голос Планшаров, и ее „до свидания“ звучит как вызов.
Она отдает в конторе ключ и идет домой. Берет в супрефектуре свою корзину. Стало прохладнее. Но ей ужасно жарко, и дорога кажется бесконечно длинной, и корзина кажется очень тяжелой.
3. Вилла Монрепо
Симона вошла в гостиную. Она тщательно умылась и переоделась к ужину. На ней коричневое платье и маленький передничек. Она ела за общим столом, но часто отлучалась на кухню, — в ее обязанности входит окончательно приправлять кушанья и подавать их на стол.
Сегодня дядя Проспер придет позже обычного, возможно, очень поздно, он еще утром предупредил об этом. И мадам еще наверху в своей комнате. Так у Симоны оказалось несколько свободных минут, можно передохнуть. Она сидит, опустив плечи, сложив на коленях большие белые, огрубевшие от работы руки. Она все-таки изрядно устала от всех сегодняшних хлопот и волнений. Но теперь осталось только подать ужин и вымыть посуду.
Комната тонула в тихих сумерках. Большая комната — ее называли голубой — была богато обставлена дорогой бургундской мебелью. Раньше Планшары жили в Старом городе, но вот уже несколько