семействами, битву на жизнь и смерть.
Она стоит в раздумье, соображая, как ей убедить слабохарактерного, вечно колеблющегося дофина принять определенное, твердое решение. Но она с ужасом видит, что, пока она раздумывала, он забыл о ее присутствии. Он уселся и принялся есть свои глазированные вафли, политые ликером. Она подходит к нему ближе, хочет напомнить о себе и вдруг замечает, что ухо у него неправильной формы, кверху заостренное и толстое, и на нее нападает отчаянный страх.
Но нельзя сразу терять мужество. Она вспоминает о своей высокой миссии и набирается смелости.
— Милостивый дофин, — говорит она решительно, — так дальше продолжаться не может. Вашими методами вы у них ничего не добьетесь. Это хитрые псы, продувные бестии. Поверьте, что им милее Гитлер, обеспечивший шестидесятичасовую рабочую неделю, чем король Франции, который заботится о том, чтобы у каждого крестьянина была курица в супе и чтобы была сорокачасовая рабочая неделя. Эту братию не проймешь прекрасными речами о свободе на латинском языке. Тут нужно огреть дубиной по голове. Вы должны попросту запретить вывоз капиталов, и запретить также Комитэ де Форш сбывать свою сталь бошам. Это самое малое из того, что я от вас требую. Да, да, требую, можете смотреть на меня, сколько вам угодно. Я пришла, чтобы утешить слабых и угнетенных. Нельзя грабить все только неимущих, милостивый дофин, надо вывернуть карманы у имущих. Выкурить вам их надо. Так все говорят на станции, и первый — шофер Морис, а ему известны точные цифры. Если вы этого не сделаете, то и вы в конце концов будете так же преданы и проданы, как мы.
Дофин задет за живое.
— Меня хозяйственные вопросы не касаются, — отвечает он. — Меня они не интересуют, на то есть специалисты. Я король, мое дело представительствовать. Сапожник, знай свои колодки{10}. Я говорю на многих языках. Ты слышала, как я только что изъяснялся по телефону на латинском языке? А если бы я вмешался в дела господ из моего Французского банка, они сказали бы, что это самоуправство. Нет, нет, отправляйся ты со своим делом к шоферу Морису, он, видно, для тебя авторитет. Ты ошиблась адресом, обратившись ко мне, — говорит он обиженно.
Симона страшно ругает себя. Она не хотела обидеть дофина. Намерения у него добрые, но он нерешителен, это потому, что он зависит от мадам. Симоне приятно смотреть на него, ей нравятся его густые золотисто-рыжие волосы, красивые серо-голубые глаза и густые брови. И он всегда был очень ласков с ней. Сколько знаков внимания он оказал ей, когда они были вместе в Париже.
И он, по-видимому, тоже жалеет, что так раздраженно ответил ей.
— Знаешь, малютка, — говорит он уже другим тоном, мягким и доверительным, как со взрослой, — с этими двумястами семействами дело не так просто, как представляет себе твой Морис. Это форменные акулы, в особенности семейство девяносто семь, и если я слишком насяду на них, они могут пустить в ход свои международные связи и в конце концов откажут мне в моем королевском содержании.
Но Симона подавила в себе непозволительный порыв сочувствия. Она крепче стискивает древко знамени, — теперь это уже большое красное знамя Жореса, — решительно выпрямляется и, придав твердость своему красивому грудному голосу, говорит:
— Будьте решительны, милостивый дофин. Если только вы как следует возьметесь за ваши проклятые двести семейств, вы увидите: они быстро присмиреют. В конце концов эти господа ведь не только дельцы, но и французы.
Однако этот довод кажется дофину не очень убедительным.
— Французы, — повторяет он с усталой иронией. — Французы. Франция. Что такое Франция? Франций столько же, сколько сословий. Мои крестьяне, и мои рабочие, и мои двести семейств — все говорят о Франции, и каждый вкладывает в это слово другой смысл. Не сомневаюсь в одном: когда двести семейств говорят о Франции, они имеют в виду более высокие барыши и более низкие налоги.
Симона подходит к нему, горя решимостью. Какая инертность, какое малодушие — не в том ли ее задача, чтобы их преодолеть? Ее миссия преобразить этого пустобреха в короля Франции, Карла Седьмого. Для того Наставник и прислал ей письмо.
— Нет, — восклицает она, — вы не должны так говорить, милостивый дофин, Франция — не пустой звук, вы прекрасно это знаете. — И, указывая на знамя, она громким голосом возвещает: — Наше отечество, Францию, родили века совместных страданий и совместных стремлений. Разумеется, существует классовая борьба, глубокие социальные противоречия, но идея отечества незыблема.
На дофина ее слова явно производят впечатление. Он ходит по комнате из угла в угол быстрым мужественным шагом, его пурпурная мантия, надетая на черный с серебром форменный мундир, развевается во все стороны.
— Ты очень красноречива, Жанна, — говорит он и ласково смотрит на нее.
Симона краснеет, дофин, наверное, подумал, что это ее собственные слова. Этого нельзя допустить, нельзя рядиться в чужие перья.
— Ведь это не мои слова, — говорит она живо, — это сказал Жорес.
— Дело не в них, вся сила в твоем красивом голосе, — говорит дофин и дружески треплет ее по щеке. — Ты отправишься на фронт, — величественно возглашает он и снова треплет ее но щеке.
Симоне немножко неловко оттого, что дофин треплет ее по щеке. Но все же она довольна собой. Значит, ничего, что она худа, как жердь. Она все же сумела вырвать решение у этого трудного человека.
И вот она на фронте.
Здесь все генералы, о которых она читала в книгах, коннетабли, маршалы, адмиралы. Иметь с ними дело гораздо легче, чем она себе представляла. Она рубит сплеча, как умеет, и никого не шокирует, что она не обучена хорошим манерам, принятым в обществе титулованных особ с громкими именами.
Гораздо труднее добиться, чтобы велась настоящая война. Симона совершенно точно знает, что для этого нужно, она ясно и четко излагает свои мысли, и генералы кивают в знак согласия. Но ничего не меняется. Все делается наоборот, и они отвечают, что попросту не поняли ее, и она говорит, говорит до изнеможения, а они попросту не хотят ее понять, и только. Она чувствует, что вокруг одни враги. Несомненно, многие генералы подкуплены двумястами семействами и предпочитают, чтобы победили нацисты. Она это знает, но как доказать?
К тому же она собственными глазами видит, как генералы о чем-то шушукаются с адвокатами. Адвокаты стекаются со всех сторон в своих черных мантиях, беретах и белых жабо. Тут и мэтр Левотур, своими кознями отправивший ее отца на тот свет. Он и сейчас о чем-то хлопочет. Жирный, гладкий, безукоризненно одетый, он переходит от одного генерала к другому. На его толстом пузе медная табличка с надписью: „Шарль-Мари Левотур, адвокат и нотариус“. Он нацепил ее на себя, во-первых, для того, чтобы людям сразу было видно, кто он, во-вторых, она заменяет ему латы, — и дешево и сердито. Симона сурово спрашивает его:
— Что вам здесь нужно, мосье?
— Но послушайте, мадемуазель, — отвечает он, — сам герцог де ла Тремуй, наш фельдмаршал, лично изволили просить меня прибыть сюда, — и показывает ей свой большой пропуск.
Герцог де ла Тремуй иронически-приветливо улыбается. Она с первой минуты знала, что это, конечно, маркиз. Шепотом сообщает она дофину свою догадку и обращает его внимание на то, что этот фашист снюхался с господами из стального картеля по ту сторону Рейна, что он подкуплен англичанами, которые переписывают на его имя лучшие виноградники. Но дофин спрашивает:
— Что же вы хотите от меня, мадемуазель? Если бы я стал гнать прочь всех, кто подкуплен и продажен… — И он красноречиво пожимает плечами.
Симона ищет глазами своих немногочисленных друзей. Она их очень хорошо знает, она ведь читала в книжках, кто ее подлинные друзья. Но одного из них здесь нет, а его-то ей главным образом и не хватает. Это Жиль де Рэ, великий сибарит и безбожный повеса, с его мальчиками-певчими и актерами, с его страстью к женщинам и книгам. Его нет как нет, и Симона не решается спросить, где он.
Она спросит у Генриетты. Она всегда спрашивала у Генриетты про сокровеннейшие тайны: про то, как это бывает, когда с мужчинами, и как рожают детей, и Генриетта ей все шепотом рассказывала, она всегда все знала. И теперь ей тоже все известно.
— Он здесь, в ставке, — шепчет она, — он страшно хочет с тобой познакомиться, он сейчас придет