Он стал выпрямляться (все это произошло в одно мгновенье), и тут я его ударила. Но он повернулся, и удар пришелся сбоку. Или был недостаточно сильным. Словом, ударила я уже в совершенной панике. Запаниковала буквально в последний момент. К. упал на бок, но я знала, он не оглушен — он так и не выпустил меня, крепко держал, и я поняла, что, если я его не убью, он убьет меня. Ударила снова, но он закрыл голову рукой и тут же ударил меня ногами, и я упала.
Это было невыразимо страшно. Мы оба извивались на земле, тяжело дыша. Словно звери. И вдруг я увидела, как это все — ну, не знаю — недостойно, что ли, некрасиво. Как валяющаяся на земле статуя. Как тучная женщина, неловко встающая с травы.
Мы поднялись, он грубо протолкнул меня в дверь, ни на минуту не отпуская. И все. У меня было странное ощущение, что он чувствует то же самое: отвращение.
Я подумала: может быть, кто-то слышал? Хоть я и не могла крикнуть (из-за кляпа). Но было очень ветрено. Мокро и холодно. Вряд ли кто-нибудь мог гулять в такую погоду.
Легла в постель. Плакать перестала довольно быстро. Долго лежала в темноте и думала.
Мне очень стыдно. Так уронить себя.
Много думаю. Пришла к целому ряду решений.
Насилие, применение силы — это дурно. Если я прибегаю к насилию, я опускаюсь до его уровня. Это означает, что я больше не верю в силу разума, сострадания и человечности. Что я способна помогать несчастным только потому, что это тешит мое тщеславие, вовсе не из истинного сострадания. Вспоминала Ледимонт и девочек, которых там опекала. Сэлли Мэрджисон, например. Опекала ее, просто чтобы доказать сестрам-воспитательницам, что я умнее их. Что Сэлли для меня сделает то, чего для них не сделает никогда. Разумеется, помогала Дональду и Пирсу (Пирса тоже опекала до некоторой степени). Но они оба — весьма привлекательные молодые люди. Наверняка были и есть сотни других, нуждающихся в помощи, в сострадании и сочувствии гораздо больше, чем эти двое. Тем не менее большинство девчонок прямо из рук рвали бы возможность поопекать именно их.
С Калибаном у меня слишком скоро опустились руки. Нужно выработать к нему совершенно иное отношение. Принцип «заключенный — тюремщик» — глупость. Нужно перестать шипеть. Молчать, когда он меня раздражает. Относиться к нему как к человеку, нуждающемуся в понимании и сочувствии. Пытаться продолжать занятия по искусству. Научить его понимать. Не только произведения искусства.
Единственный способ действовать — это поступать должным образом. ДОЛЖНЫМ ОБРАЗОМ не в том смысле, как это понималось в Ледимонте. А так, как сама считаю правильным поступать. По-своему.
Я считаю себя человеком нравственным и не стыжусь этого. И не допущу, чтобы Калибан сделал из меня безнравственное существо. Даже если он все это вполне заслужил: и мою ненависть, и ожесточение, и даже удар топором.
Была с ним вполне мила. То есть не была такой злой кошкой, как все последнее время. Как только он пришел, уговорила его дать мне осмотреть рану на голове. Протерла ссадину деттолом. Он нервничает. Вздрагивает от страха. Перестал мне доверять. Мне вовсе не следовало доводить его до такого состояния.
Но все это очень трудно. Когда я веду себя по-свински, у него такое жалостное выражение лица, ему так себя жалко, что я становлюсь сама себе противна. Но когда я обращаюсь с ним по-хорошему, в его голосе и манере поведения появляется такое самодовольство (едва брезжит: он очень осторожен, сама деликатность, и — разумеется — никаких упреков по поводу вчерашнего), что мне снова хочется его злить, дразнить, надавать пощечин.
Я словно канатоходец. Оступишься…
Но атмосфера очистилась.
После ужина пыталась объяснить К., что следует искать в абстрактном искусстве. Безнадежно. Бедняга вбил себе в башку, что писать картины — значит просто баловаться карандашом или кистью, пока не добьешься фотографического сходства (поэтому он и не может понять, почему я не «стираю»). Он считает, что создавать замечательные бессюжетные композиции (как у Бена Никольсона) как-то аморально. К. говорит: «Я вижу, получается красивый узор». Но он ни за что не соглашается считать этот «красивый узор» произведением искусства. Дело в том, что для него некоторые слова приобретают некий странный, тайный смысл, иное звучание. Все, что имеет отношение к искусству, приводит его в смущение (и даже, кажется, оказывает какое-то гипнотическое воздействие). Искусство вообще несколько аморально. Он знает, что великие произведения искусства — велики, но «великое» — значит запертое в музеях и рассуждают о нем только ради показухи. Живое искусство, современные художники и их картины его шокируют. Невозможно говорить с ним об этом: самое слово «искусство» явно вызывает в его мозгу целую череду греховных помыслов.
Очень хотелось бы знать, много ли на свете таких, как он. Разумеется, я знаю, огромное большинство, особенно эти «новые», вообще искусство ни в грош не ставят. Но из-за чего? Из-за того же, что К.? Или им просто все равно? Я хочу сказать, оно у них просто скуку вызывает (и совсем не нужно, «не может пригодиться в жизни») или втайне шокирует и заставляет недоумевать, так что они вынуждены притворяться, что им скучно?
Только что закончила «В субботу вечером, в воскресенье утром». Книга меня потрясла. Сама по себе. И из-за того, где я ее прочла.
Потрясена и возмущена. Так же как в прошлом году, когда прочла «Путь наверх».
Я понимаю, они все очень умные и талантливые, и, наверное, замечательно, когда можешь писать как Алан Силлитоу. Точно, без фальши. Говоря именно то, что хочешь сказать. Если бы он был художником, было бы чудесно (как Джон Брэтби, даже лучше), он смог бы запечатлеть на холсте Ноттингем, и как здорово это смотрелось бы в красках! Он так живописно все это изобразил бы, все, что видел. Все бы восхищались. А когда пишешь книгу, недостаточно хорошо писать (выбирать точные слова и т. п.), чтобы быть хорошим писателем. Мне, например, кажется, «В субботу вечером, в воскресенье утром» — отвратительная книга. Артур Ситон — отвратителен. И самое отвратительное то, что Алан Силлитоу не показывает, как ему самому отвратителен его молодой герой. Мне кажется, на самом деле эти писатели считают своих героев прекрасными молодыми людьми.
Мне ужасно не нравится, что Артуру Ситону совершенно безразлично, что делается за пределами его собственного крохотного мирка. Он низок, узколоб, эгоистичен и жесток. А оттого, что дерзок, терпеть не может свою работу и пользуется успехом у женщин, все должны считать его человеком, полным жизни и энергии.
Единственное, что мне по душе, это ощущение, что есть в нем хорошее, только бы до этого хорошего докопаться, развить, как-то использовать.
Погруженность этих людей в самих себя. Безразличие к тому, что творится в мире. В жизни.
Их тяжкое положение. Безысходность. Словно в глухом темном ящике.
Возможно, Алан Силлитоу хотел осудить общество, порождающее таких людей. Но у него это недостаточно четко выражено.
Я знаю, что с ним произошло: он влюбился в то, что изображает. Начал изображать все как есть, писать об уродливом, потом увлекся, уродливое его захватило, и он смошенничал. Приукрасил.
Еще книга меня потрясла из-за Калибана. Я увидела, что в К. есть что-то от Артура Ситона, только в