ла!» — «Ну, пусть Глашка вдругорядь печет, чай, не развалится». Илья отдирает кусок воблы и обсасывает его по окружности. «А муку где я тебе возьму? А яички?» — «Пошлите Никитку задворками через поле, авось до сельпо добежит, не поймают». — «Ты что, совсем шизанулся? — спрашиваю. — Никитка вдребезги частями лежит, disjecta membra[31], ногами- руками подрыгивает, розоватая пена ртом наружу пошла. Не знаю, сколько ему осталось». — «Тогда — да, и вправду зело хуево, — признает наконец Илья, вытирая соленые губы выбранным в свете свечи углом полотенца. — А водицы испить принесли? Только не той, что вчера, а вкусненькой, минеральной». — «Ага, — говорю, — сейчас. Мы уже вечность растаявший снег один пьем, а ты вдруг проснулся. Зачерпнем ведром из окна — и к печке». — «Не надейтесь, не возропщу, ибо де с лишением свыкся, сыздетства меня придержащим, — говорит Илья с укоризной. — Только еще одно ватное одеяло мне притараньте, из окна холодом дует да щели меж бревен пошли, окоченел я совсем, лежа в гробу, телом продрог». — «А ты встань, побегай, авось и согреешься». — «Не след вам шутить, сами знаете — не волен. Грехи своеобычно отлеживаю, — Илья дергается в гробу, сопит в возмущении. — Годами ранее был ино слеп, и в слепоте сей серчал: пошто у обочины денно стою? Пошто есмь слаб? Пошто беден? И после сиих вопрошаний такая кручина брала, такие завидки — впору бы, прости Господи, устраниться. Скоко раз кулаком в воздухе потрясал, завидя несправедливость мирскую. Забоялся, что жизнь вобходную пройдет, всуе минует. Умом помрачился и положил отыграть в дьявольском исступлении. У вас, у врагини, удавку себе нашел — и оттель удавочка потянулася! Сам к петле поспешал, а бес тут как тут, в душегубы заплел: мужа Елизаветиного — моими руками! — в могилу прибрал, кренделя в победном плясе выписывая, — Илья обиженно помолчал; вздохнув, поскреб бороденку. Испил мутной талой водицы, что у гроба на табуретке была поставлена. Поднял заскорузлый перст к потолку и, потрясая им, молвил: — Ино батюшка, откель босиком к нему, яко козел прискакал, упав ниц с покаянием, от греха душу отвел, на путь праведный указал, ведущий к спасению. Бедный ты, говорит, потому, что так Богу угодно. От Бога это награда. На земле всуе маешься, а там, говорит, втройне будешь вознагражден, блаженства отведаешь. И ровно наоборот. Так что бди, говорит, тихо в углу и не рыпайся, так как тебе, раб Божий, неведомо, что твоей вечной душе во вред может пойти, а что на пользу. Вредна работа душе — не сыщешь работы, как, говорит, ни бейся; полезна работа — сама в руки пойдет, без всяких твоих усилий. Вот так и во всем, говорит. Сочтет Господь, что деньги тебе не вредны, не стоят на пути спасения — и денежки потекут, сам не узнаешь откуда. Вот и сиди, грит, безымённо, безропотно, дожидайся, всему еси время и объяснение. И так меня сей проповедью вразумил, что я, незрячий, прозрел, глаз Божий во мне открылся. И правда — в тиши я размыслил — старанье есть грех, ибо не дано тебе ведать, куда оно приведет — к престолу ль Господнему иль к дьяволу на порог. Вот и лежу, блаженный, не пошевеливаясь, в ожидании откровения…» — «Понятно, — говорю, — поздравляю. Ты мне только скажи — а этот твой гроб, что ты сколотил, он тоже с батюшкиного благословения?» — «По наводке души, — говорит Илья, — по наитию».
Уговоры Ну вот. Сбивчивой вереницей пронеслись кислые дни, и небо расчистилось. Блеснули первые несмелые звезды. Впору с долгами разделываться. Сидим с Глафирой в новой нашей светелке, у мальчиков. Сумерничаем. Никиту совсем не узнать — покрылся распустившимися гнилушками, руками в беспамятстве загребает, по-птичьи клекочет. Илюша начал пованивать, хотя и живой. В благолепии убежден, что телесная вонь душевную изгоняет. Можно, говорит, теперь самоистязания плетьми избежать и обойтись без усмирения власяницей. «Глашенька, — спрашиваю, — чего ты такая смурная, будто кошки нутро скребут? Хочешь, я праздник тебе устрою? Давай, ну, если не пир, то бал хотя бы закатим. Правда, с кавалерами у нас хреново, зато бутылку вина разопьем. Разве не заслужили? Куда ты ее, кстати, поставила?» Глаша глядит на меня в ужасе. «Как же так, вы что, ведь последняя, к Новому году надо бы приберечь…» — «Да брось ты, Глаша, к Новому году новая образуется. Мало ли что еще может произойти? Прошу, хоть сегодня не прекословь. В конце концов, твой праздник и мне тоже нужен. Имею я право тебя за верность отблагодарить? У меня и сюрприз в сундуке, в старом доме, припрятан». — «Сюрприз — не сюрприз, а бутылку не дам. Сами спасибо скажете, когда свечи на елке зажжем и за стол сядем». — «Ба! — говорю. — Елку срубить еще надо, а кто нам теперь ее срубит? Ты не догадываешься?» Глаша глядит жалобно и растерянно, похоже, смекает. «Да что мы с тобой будем о шерсти козлиной спорить? — спрашиваю. — Давай, давай, без дискуссий, валенки в руки и побежали».
Праздник Старый заброшенный дом отсырел и разбух, будто бы от водянки. Мохнатая черная плесень расписала стены и потолок магическими узорами. Затхло, промозгло, запах уныния. Расставляю повсюду свечи — целую пачку у Ильи из-под носа стырила, кажется, не заметил. У меня и спички припасены, давно при себе в кармане юбки таскаю. Свечи горят слабо. Шипят от стоячей влаги, пуская длинные стебельки сизого дыма. Глаша рвется меня заменить. Усаживаю ее силой. «Сейчас, Глаша, сейчас, ты сиди, не вставай. Просто смотри, как свет разольется и нас с тобой счастьем наполнит. Я тебе тут не избу в сто свечей, а ХаХаэС в натуре устрою. Убежище для грешников и слепых. Жаль, что Илюша не подгребет. Вот бы порадовался!» — продолжаю молоть в том же духе, а у самой порошок спрятан в кармане, в золотой блестящей обертке, оставшейся от прошлогоднего шоколада. Глаша смотрит расширенными глазами, ритмично похлопывая ресницами. Ну, никого не умею развеселить. Вот Лизу безуспешно пыталась, разве что не сплясала; теперь эта сидит моргает. «Эй, эй! Для тебя же стараюсь, а ты сидишь будто вареная! Отдаваться радостям жизни — редчайший дар, мало у кого получается. А ты через „не хочу“ себе помоги, откройся для наслаждения, не все же тебе всухомятку ишачить!» Глаша уставилась на меня и молча внимает, не зная, с какой стороны подступить к полученному заданию.
«Хорошо, — не сдаюсь, — иначе попробуем. Ты объясни, чего ты уперлась, чего молчишь? Ну, чем сейчас не пора для милого застольного разговора, если отбросить тот факт, что жрать нечего?
Или нет, давай лучше сначала, для поднятия духа, a prima vista[32] затянем. Ты песни какие-нибудь знаешь? Только веселые!» Глаша старательно разевает рот, не издавая ни звука. «Вот что, Глафира, мое последнее предупреждение: расслабься, дай волю радости, размякни, освободись, потому как насладившаяся душа уходит совсем иначе, не оставляя вонючих следов уныния. Ты пойми, Глаша, уходить надо чисто, веником за собой заметая. Так, как это делается при жизни!» Свечи упрямо трещат, но потихонечку разгораются, брызгаясь каплями воска по сторонам. «Вот и море огней! — говорю. — А тут еще, только представь, блеск белых звезд, рассыпанных до горизонта!» Кидаюсь к заколоченному окну, пытаюсь отодрать доски руками, хотя бы те, вбитые крест-накрест. Глаша молниеносно подскакивает, бросаясь мне на подмогу. «Нет, нет, Глаша, сиди, даже не думай. Сколько лет ты за мной бегала, во всем выручала. А нынче твой праздник. Позволь за тобой поухаживать». Откупориваю злополучную бутылку вина. Глаша уставилась, как охотничий пес, готовясь к прыжку, сама став этой готовностью. Штопор соскальзывает и, резанув по бутылочному стеклу, глубоко входит в мою руку. Хорошо, по крайней мере, что в левую. «Стоп!!! Dixi[33]!!! Сидеть!!! — ору что есть мочи, выкручивая стальную спираль из ладони. — С места не трогаться! Я так приказываю!» Хватаю грязную тряпку, завалявшуюся на подоконнике, затыкаю сквозную дыру, вокруг ладошки обматываю. Глаша, беспомощная, уже рыдает, закрывшись передником. Пополам с розовой кровью бутылку все-таки открываю, протолкнув остатки пробки в узкое горлышко. Вино красное, крови не видно, разве что стало солоноватое. Бегу за бокалами. «Сейчас, Глаша, сейчас, вытрясу, сдуну». В хрустальных вогнутых донышках усохшие по осени пауки вверх ногами валяются. Совершенно прозрачные и воздушные, как пылинки. «О-о-о-о! — воет Глаша, мерно раскачиваясь. — Дом кувырком, ничего нет, а вы себе позволяете! Ни бинтов, ни спирта, ни йода!» — «Глаша, Глаша, давай не будем сегодня ссориться. Ты, спору нет, велика в мелочах, но что же от них зависит? Смерть все равно лазейку найдет, не стоит и беспокоиться. Посмотри лучше, ночь-то какая, небо звездами сплошь усеяно. А вот там, в вышине, созвездие Каракатицы. Ты его различаешь?» Глаша в слезах оборачивается, но ничего сквозь доски не видит. Заходит на новый вираж истерики.
Ладонь зверски болит, словно ее терзают клещами, из раны тканки вытаскивая. Бросаюсь, однако, к заветному сундуку, роюсь в куче тряпья, достаю со дна увесистую шкатулку — ту, с несметными мамиными сокровищами. С размаху ставлю на стол. Поднимаю тяжелое веко. А там — золота и камней до самого верха грудой насыпано. Это у мамы было тип-топ, разложено по ящичкам, по ячейкам, а у меня сам черт ногу сломит: все завязалось, переплелось, узлами поехало. «Вот, — говорю, — и сюрприз, давай выбирай, что