Обычно ночью в Кремле светилось только одно окно, в раме которого, положив перед собой сплетенные руки, сидел человек. К нему входили и выходили с докладами. И всё невзрачные, судя по виду — хозяйственники. Когда человек оставался один, он скреб ногтями поверхность стола. Подъесаул ясно видел в бинокль прочерченные белесые полосы, которые издалека походили на таинственные рисунки в пустыне Наска. Около трех утра человек поднимался, приглаживал перепончатой пятерней жидкие волосы, прыскался из пульверизатора, гасил свет. И только в эту последнюю ночь его окно не светилось, что показалось подъесаулу странным, но человек, явно штабная мелкая крыса, был настолько плюгав и хил, что подъесаул не стал занимать ерундой и без того удрученных казаков.
В ту же самую ночь Мирону Мироновичу не спалось. В пролете домов, за рекой, он видел костры бунтарей. О бунте он сообщил в Вашингтон давно, но ему отписали, что эта внутренняя возня из-за какого- то «культурного голода», которая за Садовое кольцо вряд ли распространится, — явление настолько русское и, уже оттого, смысла лишенное, что они и ему советуют впредь на «бунт» времени не терять. В равной степени в Пентагоне не заинтересовались пиздодуевским бредом, как-то связанным с бунтовщиками, и сочли, что агент wc дробь 5 устал и сказки рассказывает, поэтому и предложили ему недельный отпуск в Сочи. Но Тимоти, озверев от косности начальства, привыкшего к одной лишь антиимпериалистической белиберде, наотрез отказался.
Мирон Миронович второй раз за ночь накапал себе валерьянки. Прежде такого с ним не случалось. Ну разве тогда, в Ватикане, в восьмидесятом, когда он занимался покушением на Войтылу и когда пошел слух, что следы ведут в Кремль, и ему, как личному другу Папы и неисправимому русофилу, пришлось выкручиваться.
Сыркин глотнул горькой травы и принялся в сотый раз сопоставлять известные ему факты. Благодаря полученной от Пиздодуева карте он многое успел разведать. Изучил подступы к типографии, прогулялся по подземельям до складов и, отстояв очередь в Мавзолей, на ходу переговорил с караульным насчет способов бальзамирования трупов, который, надо отдать ему должное, ничего об интересующем Сыркина вопросе не знал. Не беда, Мирону Мироновичу достаточно было бросить беглый взгляд на застекленную куклу, чтобы многое для него прояснилось. Но картина все равно не складывалась, а если и складывалась, то нелепая и дурная. «Ноу, хи из нот крэйзи, хи из дефинитли нот крэйзи», — говорил себе Тим, думая о Пиздодуеве. Но дальше того, что Пиздодуев не сумасшедший, мысль не шла. Тут не хватало звена, смазки, здравого смысла, если хотите. История перемещалась за пределы не только абсурдного, но и
«Как же я мог? — говорил он, расхаживая и потирая рукой лоб. — Б
Чтобы проверить дееспособность, Тимоти проделал ряд упражнений из руководства разведчикам: сосчитал в обратном порядке от ста; прижег себе руку на раскаленной плите и так стоял тридцать секунд — кожа трещала и лопалась, а кое-где пошла волдырями; скрутил за спиной руки, привязавшись морским узлом к стулу, а когда руки совсем занемели, разбивши стул вдребезги, принялся их отвязывать; вытащил из штанов ремень, приспособил петлей на крюке в уборной, просунул голову, оттолкнулся от табуретки, повис, но, уже задыхаясь, успел жахнуть по ремню спрятанным в рукаве скальпелем; сплел из простыней жгут и спустился на нем по внешней стороне дома — с девятого этажа на газон. Да нет, вроде с ним все было в порядке. И на том, как говорится, спасибо. Когда он вернулся в квартиру и переобулся тапочки (лифт не работал, и после подъема ныли ноги), зазвонил телефон.
«Вы там? — спросили в трубке. — С вами говорят из милиции». Мирон Миронович пополз по стене. «Дет из зе энд оф диз олл», — подумал он. Одной рукой, прямо в кармане зарядил кольт тридцать восьмого калибра отравленной пулей. Снял с предохранителя. При малейшей царапине — смерть. «Вот и все», — сказал он себе. И тут перед мысленным взором Тимоти О’Хары пронеслась вся его жизнь — убогая, походная, одинокая, в роскошных отелях Лондона и Токио, в эмирских апартаментах Багдада, Кабула, с лучшими проститутками Парижа, Харькова и Севильи. Он увидел тропические пляжи и синее бескрайнее море, снежные вершины Тибета и монгольские степи, Огненную Землю, ледники Патагонии, Синайскую выжженную пустыню, кукурузные поля Айовы; он сразу, в одно мгновенье, увидел огромный мир, который тянулся к нему ветвями деревьев, который звал его птичьими голосами, который болезненно и настойчиво входил в него, становясь все меньше и меньше, пока, наконец, не уместился весь, целиком, в маленьком кусочке свинца.
«Алле, алле, вы что там, бляха-муха, заснули?» — злобно спросила трубка неприятным, высоким, не то мужским, не то нет голосом. — «У вас из окна вор по простыне спустился, а вы мечтаете. После будете мечтать, после». — «Нет, нет, хазумеется, я вас слушаю», — сказал Мирон Миронович, все еще оседая на пол. «По описаниям соседей напротив, — продолжала трубка, — невысокого роста, лысоватый, пожилой такой, но циркач! Спускаясь, рукой порты без ремня придерживал, иначе спадали. Проворство, рассказывают соседи, невероятное. Вот, показания вам читаю: глазам, говорят, своим не поверили. Кстати, мы установили личность: Сыркин Мирон Миронович. Вам это имя что-нибудь говорит? Оно вам знакомо?» — «Я сам Сыхкин Михон Михонович, в некотохом ходе», — тихо сказал О’Хара. «Так что, вы сами себя обокрали? Во, бля, люди!» — захохотала трубка. «Да нет, — сказал Тимоти, не оценив юмора, — насколько мне известно, я никого до сих пох не обокхал». — «Так значит, вам плохо известно! Вот и все дела! Погоди чуток, мы щас там у тебя будем, протокол составлять!» — бодро проверещала трубка, перейдя на «ты». Тимоти сидел на полу, прислонившись затылком к нагретой за день бетонной стене. Сомнения исключались — безусловно, это были
«Ну давай, копай», — раздался приглушенный голос. «Да почему это я копай?» — было ему ответом. «А кто, по-твоему, дядя Петя копай?» — иронически спросил первый. «Да нет, — ответил ему второй, — по-моему, ты копай». — «Вот как», — ласково прошептал первый, и в кромешной тьме раздался удар, кто-то упал как подкошенный. «Охуел? — не удивившись, спросил второй. — Каждый раз как человека прошу: бей с мерой, верхний слой недолго и повредить. Я и так каждый день пропитанной маслом бархоткой отполировываюсь, в особенности на жопе, — всю ночь ерзаешь, штаны протираешь, полировка тускнеет; воск — вещество сверхчувствительное не только к температуре». — «Ты что, сюда байки пришел травить?» — повысив слегка голос, поинтересовался первый.
«Ладно, проехали, — сказал Восковой и легонько поскреб больное место стальными когтями. — Лучше фонарь зажги, луна бледная, рассмотреть ни фига нельзя. А я говорил — взять одного Фосфорического и двух хотя бы Копающих, польза какая-то будет. Резоны твои мне ясны: не вовлекать никого лишнего, секретная операция, то да се, но с меня-то что взять? Как с козла молока, прости за сравнение. Буду с тобой откровенен — к чему ты меня приспособил? — и он пошел загибать пальцы. — К ушибам чувствителен, к атмосферным явлениям нестабилен: при солнечном свете подтаиваю, при морозе твердею, поясницы не разогнуть. Конкретных навыков у меня нет — ни жать я, ни сеять. Ну, это-то не беда. Так хоть бы талантишко какой-никакой! Вот как ты, например: и Всезнающий, и Всесильный, и Безбоязненный. Как ты такую перспективу для меня рассматриваешь?» — как бы наивно спросил он. «Ну, это ты, брат, хватил! — произнес Бальзамир. — Чтобы как я, так скоро не сбацаешь, индивидуальный проект раскручивать надо: ДНК из мертвецов извлекать, в электролитной среде тканки смерти растить, утончать, искривлять, влагу прессом высасывать, чтобы микрона ее не осталось. Целое дело, больших денег, знаешь ли, стоит». Он зажег спичкой лампу. Восковой тоскливо позырился.
Лампа замерцала зеленоватым въедливым светом. Проглянули кресты, которые, так казалось, вышли