прежнему чистить?» — «А-а-а-а…» — произнес Ушастый, и уши его доверчиво затрепетали, так как чистить сапоги он не любил, а к чистоте обуви начальство проявляло особенный, «нездоровый» (с точки зрения Ушастого), интерес. «Но все равно, — передумал он, — это ж потом, а сейчас я должен накатать на тебя донос, потому что своими ушами слышал». — «Что-о-о? — Фосфорический заискрился. — Да ты у меня весь вот здесь, с говном, с потрохами». Он сжал кулак, вбив когти в чешуйчатую ладонь, из которой выдавились зеленоватые капли. «Или уже забыл?» — «Забыл», — честно признался Ушастый.

«Здрасьте, — сказал Светящийся. — А кто поэта упустил?» — «Не помню», — Лопоухий развел ушами. «Ну как же ты так? Помнишь? Ты все канючил, сухо, сухо, мы за минералкой пошли, цистерну ее заказали, чтобы ты мог, окунувшись с ушами, в ванну залезть. На воду-то из-под крана у вас, недоделков Ушастых, аллегория! А потом ты ключей найти все не мог, а сам же в двери оставил. Вернулись, а Пиздодуя нет. А я тогда на журнал дежурств сел, жопу добела раскалил и в пепел все сжег, мол, стихоблюд, убегая, с собой забрал, и кто в тот час был на дежурстве — черт ногу сломит. Даже Восковой разбираться не стал, плюнул, не до того, говорит, блядь, сейчас, работаю, говорит, напряженно, а вас, мудаков, говорит, время рассудит, да и в документации у вас полный бардак, вы, говорит, все у парикмахеров, у дорогих портных да в маникюрных прохлаждаетесь, козел, а сам к чему призывал, чистохлюйство, говорил, вот наше спасение».

«Не помню, — жалобно повторил Ушастый. — Что-то помню, а этого, хоть тресни, не помню. Помню, пока Степан Емельянович еще не убег, дежурили у него, жарко было, я компот его грушевый пил, потом пробел, ничего не помню, а потом сидим в штабе и совещаемся, Восковой говорит — посты везде порасставить, берег, блядь, прочесать…»

«Как компот пил?» — прошептал Фосфорический, и у него разгорелись глаза. «Да так, всего несколько раз, — сказал Ушастый. — Пить очень хотелось, вот и пил». — «Все, приехали, — Фосфорический притормозил. — А я все думаю, чего ты такой забывчивый стал! Балда, ведь в компот зелье притворное подмешано было, чтобы у Пиздодуя, на непредвиденный нашими случай, память отшибло! Чтобы он, покуда живой, рассказать ничего бы не мог! Восковой сначала не очень и беспокоился — пусть, говорит, в последний раз на свободе побегает, так как свою дозу компота он принял, по дням сосчитали. Это уж потом швея под хвост… А теперь — ах, ты черт! — уж и не знаю, все под угрозой, чего тот помнит, чего нет!»

В ушах у Ушастого зазвенело — свист, всплески, вой. Что-то брезжило, теплилось в его сытой памяти, цеплялось за край, но, едва показавшись, соскальзывало обратно и куда-то проваливалось.

«Впрочем, — сказал Светящийся, — не нашего ума дело. Нам-то что? Мы лягушатники маленькие. Пусть Перепончатые беспокоятся — Восковые да Бальзамированные. Это они для своих будущих похлебышей новый мир строят. У нас-то, по их прихоти, детородной пыльцы вообще нет, и потомков получиться не может. Вот так, брат, запомни, „справедливостью“ называется». И они обреченно потопали дальше.

«Апропо, — Ушастый заволновался, — насчет детей, чего это тот мужик в лодке загнул: что, мол, не мать нас родила, что, мол, другим каким-то путем… Я тут чего-то не разберу». — «О’кей, — сказал Фосфорический, — начнем по порядку. Ты мать свою помнишь?» — «Н-е-е-е-т, — протянул Долгоухий, но, подумав, добавил: — Так я же компот пил, может, от этого, как считаешь?» — «Но я-то компота не пил, а вот что-то тоже своей не припомню, — возразил оппонент. — Вот и весь сказ». Некоторое время шли молча. Рыба, покувыркавшись, ушла спать на дно. Река величественно застыла. Показалась краюха луны, посеребрив гладкое покрывало вод. Где-то на том краю Москвы, земли и всего мира протяжно гудел пароход. Лопоухий поковырял в ушах.

«Нет, ты погоди, ну и что? Откуда ж ты взялся? Тебя ж не в капусте нашли?» — возобновил он прервавшийся разговор. Фосфорический замялся. «Да я, если честно, и сам до конца не пойму. Образования не хватает. Эх, мать твою за ногу, — сказал он мечтательно. — Вот погоди, когда балаган кончится, диктадуру устроим и жизнь на нужные рельсы пустим, наш говорил, в храмы науки пойдем учиться. Кто куда, кто по какой части. Лично я, как Перепончатые, за границу поеду, языки изучу. Знание, брат, сила». — «Ты, — не унимался Большеухий, — а чего это мужик про коконы говорил, будто коконы какие-то, как типа у бабочек?» — «А ты и уши развесил, мудила, — без уверенности парировал Светящийся. — Ты слушай, бля, больше. Тебе вообще с ними в контракты вступать не велено». — «Да я чего? — обиделся Ушастый. — Ты сам с мужиком начал, слово за слово». Раздумчиво помолчали.

Вдруг Лопоухий остановился как вкопанный. Это «что-то» наконец въелось в захламленное серое вещество, заброшенное на чердаке памяти, буквально его прогрызло и, как червяк, выпросталось наружу. Ушастый повел сначала одним ухом, потом другим. «Ты… — произнес он, — …а откуда мужик про нас знает? Ведь мы, Бальзамир Перепончатый говорил, для мужиков тайна. Сделаны-то мы как они: руки-ноги, голова по ширине плеч — не отличишь, только зеленоватые… Ну и если принюхаться… Да и то, одеколоном день ночь поливаешься, бреешься до подкожного слоя, потом моешься до одурения, наши жаловались, у кого чешуя, у кого шелуха сходит…» Остановился и Фосфорический. «А и впрямь, — сказал он, засветившись недобрым светом. — Откуда ему про нас знать? Разве что…» Они стремительно переглянулись. «То-то я смотрю, рожа какая-то у него знакомая, но очки, усы! При таком камуфляже личность стирается, все на одно лицо!» — в отчаянии заметался Ушастый, затыкая уши, будто ни о чем не хотел больше слышать, ничего не хотел знать. «Прохлопали. Перехитрил, стервец», — проговорил Фосфорический, напряженно мерцая. И, не сговариваясь, они дунули в обратном направлении, к лодкам. Но бежали они не спеша, совсем еле-еле, так как нечеловеческая их сила была не в этом. Светящийся, будучи на последнем пределе, источал зеленую вонь — потекли батарейки, а у Ушастого на ветру заныли, заглохнув, уши. «Суки, — задыхаясь на черепашьем бегу, прохрипел Фосфорический. — Не дали ни одного Бегущего…»

Казаки

Народ как-то осел, скис. Надоело. Мужики, изрядно вспотев, сняли папахи. Они уже много дней не ночевали дома. Мылись тут же в реке. Без мыла. Дети, ввиду отсутствия сражавшихся где-то отцов, перестали ходить в школу и начали распивать спиртное прямо в подъездах. Жены, осатанев от стирки бурок и галифе, уже не приносили мужьям похлебку, разве что, и то изредка, пироги с капустой, а так, вообще, покупные котлеты, сделанные не из мяса. Надвигалась анархия. Мужики, порассевшись вокруг костра, держали совет. «Стихи — это, братва, здорово, — кричал атаман, папахой рубя воздух. — Но колбаса здоровее». Намекая на тот комфорт, которого они лишились, уйдя в казаки. «Ну да и хуй с ними, со стихами!» — выкрикнул один из толпы и даже подпрыгнул, чтобы все его видели.

Атаман не успел еще раз резануть воздух, рука зависла над головой. Таких пораженческих настроений он не ждал. Он был готов убеждать, доказывать. Объяснить про несостоятельность и даже вредность стихов — и уж только потом, с Богом, распустить казаков по домам. Но на такую позорную сдачу пойти он не мог. «Измена! — неожиданно для себя самого заорал он. — Что, сосунки, бляди перинные, тараканы запечные, по домам захотелось? Никак господа казаки подрейфили?! Опасностей испужались?!» И он потряс над ними папахой. По рядам прошел недовольный ропот и гул. Атаман зарапортовался, поскольку как раз бояться-то было и нечего. Власти молчали.

Конечно, хотелось бы написать, что власти «зловеще» молчали, «перед грозой» молчали или, на самый худой конец, «растерянно» молчали, но нет, увы, они просто молчали. Они и не подумали окружить автоматчиками «пиздодуевские склады» (как их прозвали в народе), вокруг которых вертелись лишь странного вида тщедушные штатские, одетые, как иностранцы, чисто и празднично. Не подогнали танков, которых в первые дни бунта казаки с нетерпением ждали. Но потом кто-то сказал, что танков не будет, так как власти ведут другую политику, политику «полного непротивления», и хотят взять восставших измором, что начисто вымело боевой дух, поскольку штурмовать склады без наведенных на тебя вражеских пушек — глупо. Казаки пришли в уныние.

В какой-то праздной надежде по ночам казацкий подъесаул Хрицко зондировал Кремль морским биноклем. «Ну как? Что?» — вопрошали его восставшие. «Да ничехо такохо, — неизменно отвечал он, переводя бинокль с одного чернеющего окна на другое. — Ни зхи не видать, темно, яко, прости мине хрещнохо, у жопе у нехра». И он лихо, как умеют одни малороссияне, откидывал лезущий на глаза непослушный чуб.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату