Иерониме жил также и ученый — строгий и самоотверженный. Так как именно этой последней стороне его духовного существа суждено было особенно проявиться в указанный период его жизни, то мы и позволим себе немного остановиться на ней.
Ученый в Иерониме сказывался во всем, и между прочим в той крайней осторожности и вдумчивости, с какой он при случае умел подходить к большим и трудным темам. Любопытно также встречать в его трудах пренебрежение (иногда несколько высокомерное) ко всякому верхоглядству, торопливости выводов, напускному глубокомыслию лжеученых. Естественно, что он же особенно должен был стоять за необходимость строгой школы для всякого дела, тем более — для занятия богословскими вопросами.
'Умалчиваю о грамматиках, риторах, философах, геометрах, диалектиках, музыкантах, астрологах, медиках, знание коих является наиполезнейшим для смертных... Перехожу к искусствам прикладным, которые осуществляются уже не столько словом, сколько рукою. Земледельцы, каменщики, кузнецы, резчики по дереву и металлу, шерстобиты и другие, которые изготовляют различную утварь и всякие мелочи, не могут делаться без наставника тем, чем хотели бы.
...снадобий знанье Нам обещают врачи, о ремеслах заботится мастер, только искусство писаний таково, что все его присвояют себе:
Пишут — равно и ученый и неуч — сегодня поэмы. И болтунья старуха, полоумный старик, безграмотный враль — все имеют притязание на это искусство, искажают его и учат ему прежде, чем самим научиться'.
И как характерна хотя бы одна эта нижеследующая фраза, показывающая, насколько Иероним понимал ценность тщательного воспитания мысли с самых первых шагов ее: 'Самые звуки букв и начальные уроки иначе преподаются устами ученого и иначе устами невежды'.
Сам Иероним умел и не стыдился учиться даже тогда, когда для других уже давно являлся признанным учителем и непреложным авторитетом в области богословия. На склоне лет, посетив Египет, он пользовался случаем и слушал уроки Дидима, о чем говорит сам в одном письме: 'Уже голова серебрилась сединой и более приличествовала бы учителю, чем ученику, а все-таки отправился в Александрию и слушал там Дидима, и за многое благодарю его'.
Конечно, для Иеронима с его теперешним настроением единственным предметом умственного труда могло быть Св. Писание. Но к занятию им он подошел так, как это опять же мог бы сделать только ученый, для которого точность знания из первых рук, по первоисточникам, является органической потребностью его существа. Он еще с юности, со школьных лет, знал греческий язык, как известно, представляющий из себя основной язык Библии в новозаветной ее части. Теперь же, в пустыне Халкидской, он стал изучать также язык еврейский, чтобы самостоятельно, не боясь упреков в неверном понимании переводных текстов, приступить к их толкованию и критике. В его время, кроме такой специальной цели, изучение еврейского языка могло представляться также и путем к знакомству с начатками всякого вообще знания на земле, с первыми проблесками духовной культуры, восходящими чуть ли не к колыбели человечества в его блаженном состоянии. 'Согласно преданию всей древности, началом всякого языка, всякой речи, всего, что мы говорим, является язык еврейский'.
Да и как иначе можно было думать, при тогдашнем положении исторической науки, если даже греческий язык, язык древнего Гомера оказывался в зависимости (со стороны своей азбуки) от еврейских письмен. В послании к Павле Иероним приводит еврейский алфавит и пишет названия букв со значением этих названий: 'Алеф' — учение, 'Бет' — дом, 'Гиммель' — изобилие, 'Делет'— скрижалей и т.д. Итак, греческая 'альфа', 'бета', 'гамма', 'дельта' и др., не имея никакого смысла в греческом языке, становились понятны, представлялись простым перенесением звуков языка еврейского в греческий. Вспомним, что писал Иероним о 'тау' — и тогда даже самые начертания (именно древние) хотя бы некоторых букв у евреев окажутся совпадающими с греческой формой их. Все это поразительно должно было связывать для людей эпохи Иеронима весь цикл древней культуры в одну непрерывность, заставлять их слышать в священном языке Эллады гзвуки еще более священного языка пророков и Синайского законодательства. И это же, между прочим, позволяет также объяснить одно явление, за которое — на наш взгляд, несправедливо — нападают на Иеронима его критики (начиная с Клерка и до Цоклера). В 'Книге об именах' (см. ниже) он изъясняет еврейскими корнями такие имена, как Petrus, Ptolemais, Publius, Priscilla и др. Это, конечно, странно с точки зрения позднейшей науки, но далеко не было промахом для самого автора 'Книги' (он впрочем, и сам указывает на натянутость таких толкований). А с другой стороны (тоже замечательная подробность), даже такие люди, как Августин, считали возможным, например, объяснять происхождение еврейского слова 'Адам' из начальных букв греческих названий четырех стран света.
'Августин еврейское наименование объясняет греческими значениями, как будто бы ? означает ???????? (восток), ? — ????? (запад), ? — ?????? (север), ? — ?????????? (юг)' — (Erasmus, Epistolarum libri XXXI Lond. col. 1449). Он здесь в свою очередь только повторял Киприана, который прямо указывал, что буквы взяты от четырех упомянутых звезд, и это толкование имени Адамова перешло в таком виде даже в нашу апокрифическую литературу.
Иероним предавался намеченному изучению с упорством и увлечением. 'Какого это мне стоило труда, сколько я преодолел затруднений, сколько раз отчаивался, бросал, начинал снова в жажде научиться наконец — свидетелями этого являются совесть моя — человека, претерпевшего все это, равно как и совесть тех, кто жил вместе со мной. Но — благодаря Бога — теперь я пожинаю сладкий плод горьких семян науки'.
Иероним, таким образом, имел в своем распоряжении, кроме латинского, еще два других языка, важнейших для богословских занятий — еврейский и греческий. Уже одно это знание сразу выделяло его из среды тогдашних церковных авторитетов, потому что между ними подобная филологическая осведомленность была редчайшим явлением. (Как современный заток языков известен еще Епифаний, ученый историк ересей.) По некоторым фразам можно думать, что Иероним говорил и по-сирийски, — 'красноречивейший муж в отношении сирийской речи' называет себя Иероним; впрочем, другие его же свидетельства не дают подтверждения этому.
Но жизнь Иеронима в Халкиде не была — с другой стороны — и только кабинетным затворничеством ученого. Он жил трудами рук своих. 'Ежедневно руками своими и собственным потом стяжаем пропитание себе, помня написанное Апостолом: Кто не работает, пусть не ест'103'- Итак, труды для добывания хлеба насущного, молитва и ученая работа — вот что представляла из себя эта плодотворная жизнь в уединении, о которой не раз потом (мы увидим) жалел святой.
Духовные радости пустынножительства вызвали у Иеронима и литературное отражение их. Писательская одаренность, присущая ему, настоятельно влекла его к самообнаружению, к непрестанному высказыванию всего, что в настоящее время владело его чувствами. Этой потребности мы и обязаны, между прочим, громадной и драгоценной коллекцией писем Иеронима, занимающих в 'Патрологии' весь XXII том и преимущественно доставляющих нам те сведения, которыми мы делимся с читателем. Что жизнь отшельника отвечала душе Иеронима, это доказывает между прочим стяжавшее славу 'Письмо к монаху Илиодору', где наш подвижник создает целый гимн пустыне.
'О пустыня, зацветающая цветами Христа! О уединение, где родятся те камни, из которых строится в Апокалипсисе град великого царя! О безлюдье, веселящееся присутствием Господа'. И он зовет туда своего друга: 'Пусть малый внук повиснет на шее твоей, пусть мать, растрепав волосы и разрывая одежды, показывает грудь, которою питала тебя, пусть отец лежит на пороге — спеши, спотыкаясь о твоего отца, лети, не проронив слезы, ко знамени Креста. В этом случае быть жестоким тоже есть род любви'.
Выше мы говорили о том, как невыгодно отразилась школа на литературном таланте Иеронима. Эти короткие образцы могут подтвердить читателю справедливость наших слов. Иероним сам признавался впоследствии: 'Но в этом письме мы еще, согласно с возрастом, дозволяли себе словесную игру и, еще не остыв от увлечения риторикой, украсили кое-что схоластическими цветами'. Даже тогда, когда он употреблял все усилия быть естественным, Иероним все-таки не мог вполне достигнуть этого. Так, в Халкиде же было написано — может быть, как красноречивое поощрение к подвигу между прочим и самого автора — то 'Житие Павла Пустынника', из которого мы приводили описание встречи Антония с сатиром. По поводу последнего произведения чрезвычайно любопытна жалоба Иеронима, вырвавшаяся у него в сопроводительном письме, при посылке книжки старцу Павлу из Конкордии: 'Посылаем тебе тебя же, то есть старцу Павлу Павла старейшего. В этом труде мы много работали над упрощением речи ради