осмеливаясь глядеть на чужих жен, тем  чаще будет смотреть на тебя, не  имеющую защитника. Будет разговаривать жестами и то, что побоялся бы выразить словами, выразит пылкостью чувств своих. Вблизи  таких  приманок сладострастия даже железные души покоряет похоть. А она наиболее голодна у девушек, полагая особенно сладким все  неизведанное'.

Однако, уже и в Риме, оказывается, были своего рода 'эмансипе' V века:

'Иные с мужскими манерами, переменив одежду, стыдятся быть женщинами, которыми родились, обрезывают волосы свои и бесстыдно поднимают лица, похожие  на  лица  евнухов'.

Можно думать, что все это мучило Иеронима не только сокрушением об угрожаемой чужой добродетели. Такая атмосфера чувственности должна была и самого его возбуждать, тревожить его уснувшие страсти ('даже железные души покоряет похоть'),— и чем больше было искушений от окружающего, тем громче, упорней, неумереннее (и прибавим: безвкуснее в литературном отношении) восхвалял он безбрачие, бегство в пустыню, умерщвление плоти. 'Дерзко говорю: хоть и все может Бог, Он не может восстановить девицу после падения'.  'Невеста Христова есть ковчег завета, внутри и извне позлащенный,  хранитель  закона  Господня.  Как  в  том ничего  не было, кроме скрижалей  завета, так пусть и  в тебе не пребудет никакого внешнего помысла. Как на херувимах,  на  этом месте  чистоты хочет утвердиться Господь. Он посылает учеников своих, да воссядет на тебе, как на осляти, отрешит от забот века  сего'  и т. д. Обращаясь к матери девственницы,  он говорит: 'Она оказала  тебе великое благодеяние:  ты стала тещею Господа'.

Но и тут иногда он забывал свою роль проповедника, в нем просыпался бывший столичный щеголь, немножко 'талант', человек, который сгоряча мог обмолвиться, что для него отказ от привычек богатой жизни (в тексте стоит даже еще откровенней: привычек хорошего стола) был тяжелей, чем разлука с родителями и близкими, — и он писал к какой-нибудь святой деве: 'И так как мы начали говорить о цветах и лилиях, а девство постоянно уподобляется им, то мне естественным кажется, чтобы в письме к цветку Христову я рассуждал о цветах'.

Вообще, стиль Иеронима — враг его. Он, несмотря на его  призывы к  посту  и молитве, выдает его невольный восторг перед земной и грешной красотой, и есть что-то трогательное в этой борьбе вкуса и воли. 'К  нему  присоединяется  сестра: букет  роз и  лилий, сочетание слоновой кости и пурпура'. На присылку корзины вишен одной из знакомых женщин он отвечает ей:  'Получили мы и корзину, наполненную вишнями,  такими  прекрасными  и  рдеющими  таким  румянцем девического стыда, что я готов был подумать: уж не  присланы ли  они от Лукулла,  — ведь  он  первый после покорения Армении и Понта прислал в Рим из Церазунта  этот род плодов,  откуда и самое название дерева' (вишня по-латыни cerasum). С одной стороны  — теоретическое  осуждение  всяких  забот  о  внешности,  всяких омовений и душистых мазей,  формула: 'чистая  кожа указывает  на  грязную  душу', с другой — пренебрежительное, брезгливо брошенное упоминание о 'вонючих подмышках', когда нужно было уязвить женщин-оригенисток. Даже когда хотелось ему написать обличение, иногда сорвавшийся с пера грациозный образ разрушал планы строгого моралиста: 'Она (жена. — А. Д.) наподобие ласточки облетает весь дом — посмотрит, подметены ли полы, взбита ли постель, приготовлен ли завтрак, чиста ли посуда', —  и читатель говорит: прекрасно! и уже ему нет дела, что это писано для того, чтобы изобразить тягости брачной жизни, что автору нужно доказать тезис: 'Если хорошо женщины не прикасаться (ап. Павел), то, следовательно, дурно касаться, так как противоположное добру есть зло', что caelebs (безбрачный) происходит от coelum (небо), что парные животные в ковчеге были нечистыми, что, наконец, ап. Петр грязь брака должен был искупить кровью мученичества. Увещевая Евстохию к ночным слезам и молитвам, Иероним опять-таки употребляет слишком художественное сравнение для такого святого дела: 'Будь  цикадой ночной',  говорит  он. Здесь мы остановимся, чтобы после всего отрицательного в нашем предшествующем изложении отдохнуть на некоторых положительных чертах эпохи. Доселе мы видели почти исключительно 'развратный Рим'. Но там же, наряду с крайней распущенностью нравов, слагался иной образ бытия, иной строй жизни, притом в таком слое общества, где этого всего менее можно было ждать. Знатнейшие римские женщины, жены и дочери сенаторов, ведшие свои родословные от Агамемнонов, Сципионов и Гракхов, образовали — главным образом около Марцеллы, патрицианки-вдовы, устроившей в своем доме на Авентин-ском холме род благочестивой колонии — тесный кружок лиц, связанный интересами веры, общественным положением и отчасти узами родства. Сюда входили Павла, ее дочери Евстохия и Блезилла, Лея, Азелла, Принципия и др. Это были не только самые знатные, но и образованнейшие женщины своего времени: 'Слыша ее  говорящей  по-гречески  подумал бы всякий, что она и не знает латинского. Когда же она переходила на латинскую речь, совершенно не чувствовалось иностранного акцента' (Иероним о Блезилле). Эти женщины, принимая христианство, внесли в новую для них религию все благородство своих душ, беззаветность женских сердец, даже некоторую неуравновешенность и крайность — и вписали в анналы Рима еще несколько возвышенных страниц: наряду с воинскими подвигами их предков они показали возможность других, противоположных подвигов смирения, единственно возможных в их гибнущей отчизне. Творения Иеронима сохранили нам несколько биографий этих женщин; мы не можем останавливаться на них в подробностях, но миновать их совсем было бы непростительным упущением в очерке Рима той эпохи.

Еще незадолго до этого времени 'ни одна из знатных женщин в Риме не знала обета монашества и не осмеливалась  по  новизне  дела принять  на себя  имя позорное и  низкое, как  тогда считалось  в  народе'. Это первая сделала Марцелла. Другие,  не будучи монахинями по имени, обрекали себя на жизнь еще более строгую, чем  монашеская. 'Она (Лея. — А. Д.) была столь  смиренна  и  столь  покорна, что, некогда госпожа  весьма  многих, теперь  казалась  служанкою всех. Простые одежды, грубая пища, неубранная голова. Но делая все это, она избегала хвастовства  чем бы то ни  было, чтобы не получить в настоящем веке награды своей'.  Для  многих  душевный  переворот сопровождался еще большей переменой уклада жизни: 'Те  (Павла  и  Евстохия. — А. Д.), которые  не  могли выносить уличной  грязи, которые путешествовали  на руках  евнухов  и  трудным делом  считали  переход  по неровной местности, для  которых шелковые одежды были в тягость и жар солнца казался пожаром, те теперь в грязи и унижении — и все-таки более сильные по сравнению с прежним — или приготовляют светильники, или растапливают печь, метут полы, чистят овощи, бросают в кипящий горшок пучки зелени,  накрывают  столы,  подают  посуду,  разливают  кушанье,  бегают  то  за  тем,  то  за  другим'. 'Сколько раз она на своих плечах носила больных, пораженных желтой немочью и невыносимо смердящих! Сколько обмыла гнойных ран, на которые другой был бы не в силах даже взглянуть! Своими руками раздавала пищу и вливала питье в уста живых трупов... Знала, чего не сделал когда-то по отношению к Лазарю богатый, и как поплатилась за это надменная душа его'. От молитв у некоторых вырастала на коленях слоновья кожа: 'Затвердения, как на коленях верблюдов, она (Азелла. — А. Д.) намозолила на святом теле своем непрестанностью  молитв'.

Ради подвига жены забывали мужей, матери детей своих (как это сделала впоследствии Павла), и название, которое дает А. Тьерри тогдашним крайним ревнителям благочестия: mystiques destructeurs de la famille, может быть признано равно остроумным, как и справедливым.

В среду этих женщин вскоре после своего приезда в Рим и вступил Иероним. Повторяем, трудно понять, что его заставило сделать это. Ведь он сам писал в одном месте 'Жития Илариона': 'Сходились ; Илариону) епископы, пресвитеры, толпы монахов .. клириков, а также и христианских матрон (великое искушение!)'.. Если так, зачем ему было подвергать себя подобному же искушению и собирать вокруг себя greges matronarum? Было ли это желание еще увеличить свой подвиг присутствием соблазна, или Иеро- аима влекло его неискоренимое чувство изящного, причем он был уверен, что нравственность этих женщин высока настолько, что он может не опасаться падения — мы не знаем. Но привязанность его была сильна, и, как увидим, связи его, по крайней мере с некоторыми из них, выдержали все испытания, какие могли представиться в жизни столь необыкновенной, как жизнь Иеронима.

 VII

Другой род тесной  дружбы связывал Иеронима с тогдашним римским  папой  Дамазом. Конечно, не без влияния на  чувства  папы к  Иерониму остались и  те приводившиеся  нами  выше  письма, с которыми  последний  обращался  к  нему  из  Халкиды  по  вероисповедным вопросам, но все-таки главнейшей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату