Да уж, забавная сказочка! Как раз для ребенка!
Я уже упоминал о блокноте, куда я ее переписал. Это было в тот период, когда моя идея романа постепенно кристаллизовалась вокруг Бальзамировщика. Чем больше я на нем концентрировался, тем больше видел в нем главного героя. Но он был не один. Я также набросал заметки о Соледад и Аспазии. Не в силах больше ждать, однажды утром я твердо решил устроить свидание с первой (и не только по литературным причинам).
— Например, в пять вечера, — предложил я, взглянув на настенные часы в моем кабинете.
Эта первая встреча чуть было не сорвалась. Когда я прибыл, точно в назначенный час, выяснилось, что она «занята», и надолго. Я возмутился.
— Я вас понимаю, дорогой Кристоф, — мягко сказала Аспазия, — но почему вы пришли на час раньше?
— Мы назначили встречу на пять часов!
— Да, но сейчас только четыре!
Я убедился в этом, взглянув на часы на ее запястье и на те, что висели над входной дверью. И тут же понял, что в воскресенье, когда я переводил все часы на зимнее время, я забыл это сделать именно с теми, которые были в моем кабинете.
Но я не пожалел об этой оплошности, потому что Аспазия, чтобы меня развлечь, предложила мне шампанского и заговорила со мной. Этого разговора я никогда не забуду.
Я уже говорил, что она была одной из самых необычных женщин, которых я встречал. Именно в тот день я пришел к такому заключению. После нескольких банальностей или забавных случаев, рассказанных в приемной, мы присоединились к Африканской мадонне и старшей сестре Красной Шапочки, чтобы выпить вместе шампанского в бежевой гостиной, и Аспазия заговорила своим тягучим, нежным, материнским голосом — не то чтобы вызывая меня на откровенность: она ничего не спрашивала, а я ничего не рассказывал, — но искусно сделав вид, что говорит лишь о себе, преподала мне настоящий урок любви. Не эротизма, а именно любви. По сути, это был способ вырваться из этой ужасной и восхитительной катастрофы с наименьшими потерями. Ибо с первого дня она почувствовала, по ее словам, что за моими уверенными и даже в какой-то степени «мачистскими» манерами (тут она с притворным ужасом широко раскрыла глаза) зачастую скрывается растерянность, если не сказать больше, особенно в присутствии «некоторых особ» (она не назвала Соледад, но легкая улыбка указывала на то, что речь идет именно о ней). Что же до нее самой… И после того как она рассказала, до какой степени любила моего дядю (сначала — плотской любовью, потом — как доброго друга), она призналась мне самым непринужденным образом, что с некоторого времени испытывает «нечто» по отношению к Соледад.
— Я говорю это совсем не для того, чтобы вас смутить, — поспешила она добавить, — и не для того, чтобы утвердить за собой какое-то право старшинства! Здесь у всех равные права!
Она придерживалась того мнения, что любовь — это 10 % гормонов и 90 % тумана и что, говоря откровенно (и даже резко), она порождает множество иллюзий и приносит множество страданий.
— Но, несмотря на это, продолжаешь цепляться за свои иллюзии, даже когда они рассеиваются под воздействием реальности.
Со своей стороны, она не заметила, как у нее возникло влечение к Соледад. Отсюда она вывела некую разновидность теории, процитировав «Пир» Платона (и тогда я сказал себе, что весьма удачно придумал для нее прозвище). Она говорила об Эроте — переменчивом, непредсказуемом, любопытном ко всему боге. Но также о той любви, которая — «дитя свободы», как поется в знаменитой арии Кармен.
— Обычно не улавливают смысла того, о чем говорится в этой арии. «Законов всех она сильней» — то есть это совсем другое, нежели обычный адюльтер. Иными словами, в любви нет ничего невозможного, она не знает никаких границ: ни сексуальных, ни расовых, ни возрастных. Ваш дядя был полностью согласен со мной в этом вопросе. Особенно возрастных!
Мы оба улыбнулись, но она — с некоторой горечью. Ибо именно возраст препятствовал ее «нежной мечте». Она очень быстро поняла, что Соледад любит ее только как добрую начальницу, и никак иначе. Однако она знала, что, если приложить немного — или скорее, если уж быть точными, довольно много терпения и воли и положиться на милость случая, который нужно успеть поймать, можно получить от любого, кого вы хотите, но кто не хочет вас, несколько ласк, несколько удовольствий, возможно даже миг наивысшего сексуального блаженства. Это знание ей оплачивали, если можно так выразиться, — проституция, по ее мнению, была лишь самым распространенным способом осуществления этой цели. Но что внушало ей наибольший ужас — так это принуждение. Она никогда не настаивала.
Именно в этом заключалась ее истинная изысканность, а не в одежде или косметике. Впрочем, говоря все это, она была более чем изысканна: она была прекрасна. Ее лицо сияло. Мне захотелось ее поцеловать.
А потом пришла Соледад.
В этот вечер, уже придя домой, я, хотя и был наверху блаженства, неожиданно вздрогнул от страшного подозрения. Если мои часы и в самом деле спешили на час, то в тот вечер, когда я звонил Дюперронам и увидел в окно мсье Леонара, было не восемь, а всего семь часов! Алиби Бальзамировщика рассыпалось в прах. Однако я отбросил эту мысль, когда подумал о явной несуразности: чтобы мсье Леонар перелезал через стену кладбища в компании блондинки!
…Однако я снова вспомнил об этом, когда, выйдя однажды вечером из дому, увидел третьего помощника Бальзамировщика: он стоял ко мне спиной, его длинные светло-каштановые волосы на сей раз не были завязаны в хвост и свободно падали на плечи, к тому же на нем было длинное пальто цвета хаки, доходящее до самых лодыжек. В таком виде определить его пол было довольно трудно.
Однако еще и тогда мои сомнения не стали достаточно прочными. Ибо никогда еще мсье Леонар не казался мне настолько похожим на святого, как в тот период. В некотором роде он и был святым. Теперь известно, что в то время он жертвовал более 500 евро в месяц на нужды не только Оксерра и окрестностей, но также Армии спасения и прочих благотворительных организаций. Это не считая того, что он скупал могильные участки на разных кладбищах и предоставлял их безденежным семьям (хотя в этом вопросе не до конца понятно, были ли его действия чистой благотворительностью: возможно, такая щедрость отчасти компенсировалась ему похоронными службами). И когда он был дома (хотя чаще он все же отсутствовал) — он расточал ласки нищим детям и проявлял всевозможную предупредительность по отношению ко мне. Однажды, когда я возвращался домой одновременно с ним (он только что подъехал в своем фургончике в сопровождении глухонемого помощника), он с загадочным видом попросил меня ненадолго подняться к нему. Там спустя несколько минут, за которые мы обменялись какими-то заурядными фразами, он достал из ящика стола наручные часы:
— Узнаете?
Это были те самые часы, которые некогда подверглись столь плачевной участи на площади Республики. Очевидно, он подобрал их и починил.
— Это не могло бы доставить вам удовольствие?
Чувствуя западню или, во всяком случае, некое давление, которое сопровождает подобный подарок, я собрал силы для отказа, побуждаемый двойной аллергией: моральной, поскольку никогда не хотел знать точное время, и физической — мне не нравилось ощущение постороннего предмета на руке. Мсье Леонар не настаивал.
— Мне хватает солнечных часов на нашей улице! — шутливо сказал я.
— Тогда вы почти никогда не будете знать, который час! Потому что — не знаю, заметили ли вы это за то время, что живете здесь, — но на этой стороне улицы практически
Я промолчал. «Tempus fugit» — гласила вырезанная на часах надпись. Но самом деле на улице Тома Жирардена время еле плелось.
Впрочем, как и во всем Оксерре. Особенно в этот период и особенно в полицейском управлении и в суде. Их традиционная медлительность, весьма заметная еще в самом начале дела Эмиля Луи, с тех пор побила все европейские рекорды. Общенациональная пресса то и дело подкидывала новые жареные факты. Понедельничный еженедельник недавно нашел повод, в одном из тех «досье», которые валят все факты в одну кучу, провести параллели между нашими «исчезновениями» и теми, которые не сходили со страниц