И никакого насилия нигде, кроме Румынии: бархатные революции в атмосфере всеобщего ликования привели к власти духовных лидеров вроде Вацлава Гавела. Люди на улицах обнимались. Газетные аналитики всерьез обсуждали тезис о «конце истории», высказанный университетским профессором из США. Вся мелкобуржуазная Западная Европа, к которой принадлежу и я, устремилась праздновать Новый год в Берлин и Прагу.

Однако в Париже нашлись-таки два человека, кто не разделял всеобщей эйфории: моя мать и Лимонов. Мать радовалась развалу советского блока по двум причинам: во-первых, она его предсказала, а кроме того, она была дитя белой эмиграции, и советский режим был ей враждебен. Но она категорически не соглашалась с тем, что благодарить за это следует Горбачева. По ее мнению (и я с ней согласен, хотя именно чувство благодарности и делает его фигуру столь обаятельной), все произошло помимо его воли. На самом деле он никого не освобождал, а просто дал поймать себя на слове и пошел на поводу у событий, по мере сил стараясь затормозить процесс, так неосторожно запущенный им же самим. Он оказался одновременно волшебником-недоучкой, демагогом и деревенским пентюхом, который вдобавок ко всему – а в глазах моей матери это самый большой грех – чудовищно изъяснялся по-русски.

Со всем сказанным Эдуард был согласен. Популярность Горби, как его уже начали называть те, кто называл Миттерана Тонтоном[34], раздражала его с самого начала: глава Советского Союза существует вовсе не для того, чтобы нравиться Западу и, в частности, этим вонючкам- журналистам, а для того, чтобы держать их в страхе. Когда кто-нибудь из друзей по наивности говорил ему: «Какой потрясающий тип, должно быть, тебе приятно», он воспринимал это так, как правоверный католик воспринял бы восшествие на папский престол епископа-педофила. Ему не нравилось слово гласность, не нравилось, что власти посыпают голову пеплом, и особенно не нравилось старание Горбачева понравиться Западу, ради которого он готов был сдавать территории, завоеванные ценой жизней двадцати миллионов русских. Ему было противно, что каждый раз, как обрушивалась очередная стена, Ростропович хватал свою виолончель и устремлялся на развалины, чтобы вдохновенно исполнить там сюиты Баха. Когда в магазине среди лежалых товаров Эдуарду попалась шинель советского солдата, его покоробило, что вместо прекрасных латунных пуговиц, которые он помнил с детства, на ней оказались пластмассовые. Казалось бы, маленькая деталь, но, на его взгляд, она говорила о многом. Что должен был чувствовать солдат, вынужденный носить форму с пластмассовыми пуговицами? Как он будет сражаться? Кого он способен победить? Кому могла прийти в голову идея заменить благородную латунь на это штампованное дерьмо? Уж, наверное, не генералам, а какому-нибудь хмырю в штатском, который, сидя у себя в кабинете, ищет, на чем бы еще сэкономить. Но именно так проигрываются битвы, именно так рушатся империи. Народ, чьи солдаты наряжены в уцененную форму, теряет веру в себя и уважение соседей. Такой народ побежден уже до начала сражения.

5

Его подруга Фабьенн Иссартель, королева парижской ночной жизни, сказала: «Бешеный парень, который вечно со всеми спорит, – надо его кое с кем познакомить». И организовала в пивной Lipp обед с Жан-Эдерном Алье, который только что снова начал издавать L’Idiot international. Первая версия L’Idiot была запущена двадцать лет назад с благословения Сартра.

Алье был одним из поджигателей бунта 1968-го: кривой на один глаз отпрыск генеральской семьи, неуемный скандалист и бузотер, которого его окружение подозревало в том, что он – провокатор на жалованье у полиции Помпиду. Одной из его самых ярких мистификаций, о которой Фабьенн, уверенная, что он оценит, рассказала Эдуарду, была поездка в Чили для передачи антипиночетовскому сопротивлению средств, собранных французскими интеллектуалами левого толка. Члены сопротивления не получили ничего, Жан-Эдерн вернулся с пустыми руками, а куда подевались денежки, покрыто мраком неизвестности. Он примерял на себя одежды великого писателя, искал себе место где-то между своим другом Филиппом Соллерсом, с которым они некогда основали журнал Tel Quel, и младшим товарищем Бернаром-Анри Леви, которому Алье завидовал из-за его красивой внешности и рано пришедшего успеха. Жан-Эдерн тоже мог быть красив, к тому же он был богат, водил «феррари» и имел квартиру на площади Вогезов, но под его внешностью скрывался горестный шут и саморазрушитель, немало потрудившийся, чтобы испортить дело рук добрых фей, порхавших над его колыбелью. Он благоговел перед отшельниками вроде Жюльена Грака, который был его учителем, однако сам не устоял перед искушением телевидением, чем навлек на себя проклятие. Все, кто знал Алье и даже его любил, вспоминают, как на смену всплескам благородной и чистой дружбы приходили мгновения, когда в его завистливой душе открывались такие бездны, что казалось, будто, прикоснувшись к ней, рискуешь запачкаться. Бродский и о нем тоже мог бы сказать, что Алье похож не столько на Достоевского, сколько на отвратительного Свидригайлова. Но этот Свидригайлов был полон фанаберии, за ним тянулся шлейф сердечных слабостей, неудач и скандалов, но при этом он обладал таким литературным даром, что Миттеран – известный сноб, кичившийся своим культурным багажом, – без колебаний причислял его к сонму великих писателей. В 1981 году Жан-Эдерн, поставив на кон всю свою энергию и талант, оказал Миттерану политическую поддержку в президентской гонке, рассчитывая получить взамен министерство или телеканал. Не дождавшись ничего, он в одночасье превратился в его заклятого врага и принялся старательно собирать компромат и сплетни, в том числе и те, о которых сегодня говорят, что это были секреты Полишинеля. Лично я так не думаю, потому что сам ничего не знал ни о внебрачной дочери Миттерана, ни о его друзьях-коллаборационистах, ни о разъедающем его раке. Позже выяснилось, что антитеррористический комитет Елисейского дворца потратил немало сил, прослушивая телефонные разговоры Жан-Эдерна Алье, включая и те, которые он вел из кафе Closerie des Lilas, где любил проводить время. Алье написал памфлет, вначале названный «Тонтон и Мазарин», а потом переименованный в «Потерянную честь Франсуа Миттерана», который в Париже читали все, но напечатать не рискнул никто. Ему нужна была своя газета. Ею и стал второй L’Idiot, куда он собрал самых знаменитых акул пера, блестящих и задиристых, поставив им только одно условие: они могут писать все, что им взбредет в голову, лишь бы это было скандально. Оскорбления приветствовались, клевета поощрялась. Если кто-то подавал на газету в суд, патрон занимался этим лично. Мишенями служили все приближенные государя: Ролан Дюма, Жорж Кьежман, Франсуаз Жиру, Бернар Тапи – самые крупные и хорошо упакованные представители левой элиты и той публики, которую вскоре начали связывать с понятием «политкорректность», ставшим доминирующей идеологией второго срока президентства Миттерана: SOS расизм, права человека, музыкальные фестивали. Яростный хулитель всех этих затей Филипп Мюре до конца своих дней гордился тем, что труд его разоблачения – посредством подметных писем и всяческих комитетов бдительности – взяли на себя «интеллектуальные лакеи»: так Мюре называл Пьера Бурдье, Жака Деррида и патентованного доносчика Дидье Денинкса. Главной заслугой L’Idiot, говорил этот виртуоз критиканства, стало то, что ему удалось загнать врагов в тенета Добра. Газета была против всех, кто был «за», и за всех, кто был «против»; кредо ее авторов звучало так: мы писатели, а не журналисты, и наши воззрения – факты отложим в сторону – стоят меньше, чем талант, с которым мы их выражаем. То есть стиль против идей: мысль не новая, она восходит к Барресу, к Селину, но самым убедительным ее носителем стал правый анархист Марк-Эдуард Наб, зловреднейший из циников L’Idiot, который был способен не только предложить такой, например, заголовок, но и настоять, чтобы его оставили: «Аббат Пьер – настоящая сволочь». Однако всегда найдется кто-то, кто окажется круче, и Наб, написавший как-то злую сверх всякой меры статью о Серже Генсбуре, почувствовал себя оскорбленным, когда Алье, без его согласия, на следующий день после смерти певца напечатал ее вторично и обозвал гнусной писаниной.

(Это приключение обошло меня стороной, как и тусовки в Palais. Со времени печальной эпохи купальников я написал несколько книг и прибился к коллективу совсем другого рода – к авторам, чьи книги печатали издательства P. O. L. и Мinuit. Их эстетические взгляды, в отличие от политических, мне оказались близки, и в силу этого обстоятельства я не испытывал ни малейшего интереса к людям, которых – заочно, не купив за пять лет его существования ни одного номера L’Idiot, – я считал просто шайкой горлопанов. Их компания была тусовкой, а мое тогдашнее окружение считало себя выше этого. У нас было принято ходить в одиночку, держаться особняком, презирая славу и внешнюю мишуру. Нашими кумирами

Вы читаете Лимонов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату