– Больше часа! – При мысли о том, что придется ждать так долго, у меня аж сердце заболело. Я не ела с завтрака, и желудок был такой пустой, что тошнило.
Грант зажег свечу и достал колоду карт.
– Это чтобы отвлечься, – заявил он, поставил таймер и сел напротив меня.
При свече мы играли в войну[8] – единственную карточную игру, которую оба знали. Она отвлекала нас ровно настолько, чтобы не упасть в обморок прямо за столом. Когда раздался сигнал таймера, я поставила на стол тарелки, а Грант порезал куриную грудку на тонкие ломтики. Я оторвала ножку золотисто-коричневой птицы и начала есть.
Курица получилась вкусной – даже не верилось, что, приложив так мало усилий, можно приготовить такое чудесное блюдо. Мясо было горячим и нежным. Я жевала и глотала большие куски, отломила вторую ножку, только Грант за ней потянулся, и съела сперва острую хрустящую кожицу.
На противоположном конце стола Грант ел ломтик куриной грудки вилкой и ножом, отрезая по одному кусочку за раз и медленно пережевывая. На его лице были заметны удовольствие от еды и гордость. Положив вилку и нож, он посмотрел через стол на меня, и я видела, что ему приятно наблюдать, как я со зверским аппетитом терзаю куриную ногу. Под его пристальным взглядом мне стало неуютно.
Я положила на тарелку вторую кость.
– Ты же знаешь, что ничего не получится? – сказала я. – Между нами.
Грант не понял.
– Та парочка стариков в аптеке, что подмигивали тебе, – нам это не грозит. Через шестьдесят лет ты не будешь знать, где я, – проговорила я. – Ты уже через шестьдесят дней не будешь этого знать.
– Откуда такая уверенность? – спросил он.
Я задумалась. Я действительно была в этом уверена и знала, что он это чувствует. Но объяснить было сложно.
– Я никогда и ни с кем не была знакома более пятнадцати месяцев, кроме ответственного за меня соцработника Мередит, которую я не считаю.
– И что происходило после этих пятнадцати месяцев? – спросил он.
Я взглянула на него, и в моем взгляде была мольба. Догадавшись, как я ответила бы на этот вопрос, и осознав неловкость ситуации, он отвернулся.
– Но почему мы не можем быть вместе сейчас? – Это был правильный вопрос, и, когда он задал его, я поняла, что знаю ответ.
– Я не знаю, на что способна, – ответила я. – Как бы ты ни представлял нашу совместную жизнь, все будет иначе. Я все испорчу.
Грант задумался, пытаясь мысленно преодолеть пропасть между моей убежденностью и своей картиной нашего будущего и построить между ними мост из надежды и самообмана. Его отчаянные попытки вызвали у меня смешанные чувства: мне было и жалко его, и стыдно за себя.
– Прошу, не трать зря время, – сказала я. – Не пытайся. Я как-то попыталась, и ничего у меня не вышло. Я просто не умею.
Когда Грант снова взглянул на меня, выражение его лица изменилось. Челюсти были сжаты, ноздри слегка раздулись.
– Неправда, – сказал он.
– Что? – Не такого ответа я ожидала.
Грант схватился за волосы надо лбом:
– Не ври мне. Лучше скажи, что никогда не простишь мою мать за то, что она сделала, и каждый раз, когда смотришь на меня, тебе противно. Но только не сиди и не ври мне в лицо, придумывая, что все это твоя вина и поэтому мы никогда не сможем быть вместе.
Я ковыряла куриные кости, отделяя жир от сухожилий. Я не смотрела на него: нужно было время, чтобы переварить сказанное. «Никогда не простишь мою мать за то, что она сделала»? Этому было лишь одно объяснение. В нашу первую встречу я искала гнев на его лице, а когда не нашла, решила, что он меня простил. Но в реальности все было иначе. Грант не злился на меня, потому что даже он не знал правду. Я не понимала, как он мог прожить столько лет с матерью и не узнать, но спрашивать не стала.
– Я не вру. – Единственный ответ, на который я была способна.
Грант уронил вилку, и та звякнула о керамическую тарелку. Он встал.
– Не у одной тебя вся жизнь покатилась к черту, – сказал он. И вышел из кухни в темноту.
Я закрыла за ним дверь.
В июле на фермерском рынке всегда было полно народу. Тележки, груженные товаром, и малыши со щеками, вымазанными персиковым соком, создавали в рядах заторы, а старики с сумками-колясками нетерпеливо подгоняли зазевавшихся матерей. Под ногами хрустели фисташковые скорлупки. Я бежала, чтобы успеть за Элизабет. Она искала ежевику.
Элизабет пообещала, что после обеда сделает ежевичный пирог и домашнее мороженое. Это была взятка, чтобы удержать меня в доме, подальше от рекордной жары и винограда, с каждым днем становившегося все спелее. Я неохотно согласилась. Всю весну мы с Элизабет трудились на винограднике бок о бок, и мне не хотелось оставлять мои растения теперь, когда делать уже было нечего, а надо было только ждать. Я скучала по долгим утрам, когда мы обрезали пасынки – новые побеги, выросшие из стеблей и мешающие лозе набирать силу. Скучала по кухонному ножу, который всегда носила с собой, когда ходила за маленьким культиватором, которым Элизабет рыхлила ряды; по сорнякам, которые нужно было удалять вручную, как она меня учила: сперва ослабив корни острым лезвием ножа, а затем выдернув стебель из земли. Я три месяца не расставалась с ножом, прежде чем сообщила Элизабет, что законом о защите детей запрещено давать ножи детям, находящимся под временной опекой. Но даже тогда она его не отобрала. Ты не ребенок под временной опекой, объяснила она. И хотя я действительно не чувствовала себя приемным ребенком (и вообще чувствовала себя совсем другим ребенком по сравнению с тем, что прибыл на ферму почти год назад, – разница была столь радикальной, что каждое утро, опаздывая на завтрак, я изучала свое лицо в зеркале, выискивая признаки физических изменений), это не было правдой. Я все еще была приемным ребенком и должна была остаться им до судебного разбирательства в августе.
Проталкиваясь сквозь плотную толпу, я наконец нагнала Элизабет.
– Ежевику будешь пробовать? – спросила она и протянула мне зеленую бумажную тарелку. На устланном красной тканью столе холмиками были насыпаны ежевика, малина, бойзеновая ягода и ежевично-малиновые гибриды[9]. Я взяла одну ежевичину и положила в рот. Она была сочной и сладкой, а на пальцах остался красный сок. Я кивнула.
Элизабет высыпала в пакет содержимое шести бумажных тарелок, заплатила и двинулась к следующему прилавку. Я шла за ней по жаркому рынку и тащила пакеты, не уместившиеся в набитую полотняную сумку. У молочного фургона она налила мне кружку молока из запотевшей стеклянной бутылки.
– Все? – спросила я.
– Почти. Пойдем, – сказала она и потащила меня к самому краю площадки.
Не успела она миновать последнего в ряду знакомого торговца абрикосами, как я поняла, куда она идет. Сунув скользкую бутылку под мышку, я подбежала к Элизабет, схватила ее за рукав и потянула назад. Но она лишь ускорила шаг. И не останавливалась, пока не оказалась у прилавка с цветами.
На столе лежали букеты роз. Приглядевшись, я поразилась их безупречности: все лепестки гладкие, плотные, прижатые друг к другу; кончики закручены тугой спиралью. Элизабет стояла неподвижно и тоже разглядывала цветы. Я ткнула пальцем в букет из разных цветов, надеясь, что она выберет его, заплатит и уйдет, не заговорив. Однако не успела она ничего сказать, как мальчик схватил цветы в охапку и бросил в кузов фургона. Глаза у меня стали как плошки. Он отказался продавать цветы Элизабет! Я по смотрела, как она отреагирует, но ее лицо было непроницаемым.
– Грант, – проговорила она. Мальчик не ответил и даже не взглянул на нее. Но она не сдавалась. – Я Элизабет. Твоя тетя. Наверняка же ты знаешь.
Склонившись над кузовом, Грант укрывал цветы брезентом. Он смотрел только на розы, однако его уши навострились, и он поднял подбородок. Вблизи он выглядел старше. Над верхней губой был легкий пушок, а на руках и ногах, которые издалека казались худосочными, виднелись мышцы. На нем была простая белая майка, и, когда он сдвигал лопатки, тонкая ткань натягивалась. Меня это заворожило.
– Собираешься меня игнорировать? – спросила Элизабет. Когда он не ответил, она заговорила другим