августа была целиком закрашена в розовый. Черным фломастером Элизабет написала в ней: 11.00, 3-й этаж, кабинет 305. По закону я должна была прожить с Элизабет год, и лишь тогда будут оформлены все документы на удочерение. Мередит назначила нам визит в суд ровно через год после моего приезда.
Я посмотрела на часы. Еще десять минут – и Элизабет пустит меня в дом. Я прислонилась головой к голым веткам винограда. Из тугих почек появились первые ярко-зеленые листочки, и я стала рассматривать их – безупречные, с ноготок, копии того, чем им предстояло стать. Я понюхала один листок и пожевала его край, представив, как напишу в дневнике о вкусе виноградной лозы до появления винограда. Снова посмотрела на часы. Пять минут.
Тут в тишине послышался голос Элизабет. Он был отчетливым и уверенным, и на мгновение мне показалось, что она зовет меня. Однако, поспешив в дом, я замерла на полпути, поняв, что она говорит по телефону. Со дня нашего визита на цветочную ферму она ни разу не вспоминала о сестре, но я сразу поняла, что звонит она Кэтрин. Я потрясенно сползла на землю под окном и стала слушать.
– Еще один урожай, – говорила она, – пережил зиму. Я хоть и не любительница выпить, теперь понимаю папу. Как приятно проснуться и сразу хлопнуть виски, чтобы притупить страх заморозков, – так он говорил. Теперь я понимаю. – Она замолчала, но ненадолго, и я поняла, что она опять говорит с автоответчиком. – Ну да хватит об этом. Я знаю, что тогда, в октябре, ты меня видела. А Викторию? Правда, она у меня красавица? Ты явно не хотела встречаться со мной тогда, и из уважения к тебе я решила дать тебе еще время. Но теперь больше ждать не могу. Я буду снова тебе звонить. Каждый день. Даже чаще, чем раз в день, пока не согласишься со мной поговорить. Кэтрин, ты нужна мне. Как ты не понимаешь? У меня, кроме тебя, нет ни одного близкого человека.
Услышав слова Элизабет, я в ужасе зажмурилась. У меня, кроме тебя, нет ни одного близкого человека. Восемь месяцев мы были неразлучны, три раза в день ели за одним столом и вместе работали. Мое удочерение должно было состояться меньше чем через четыре месяца. А Элизабет по-прежнему не считала меня близким человеком.
Вместо грусти я ощутила ярость. Элизабет повесила трубку и выплеснула в раковину грязную воду. Я поднялась по ступеням, топая ногами, и стала молотить в дверь стиснутыми кулаками, пытаясь проломить ее. А кто же я тогда? – хотелось закричать мне. Для чего мы притворяемся семьей?
Но когда она открыла дверь и удивленно взглянула на меня, я заплакала. Не помню, чтобы такое когда-либо случалось со мной. Я чувствовала, что эти слезы – предатели. Они предали мой гнев. Я хлестнула себя по щекам, но лишь заревела сильнее.
Элизабет не спросила, почему я плачу, лишь оттащила меня на кухню. Села на деревянный стул и кое- как усадила меня к себе на колени. Через несколько месяцев мне исполнялось десять; я была слишком взрослой, чтобы сидеть на коленях, слишком взрослой для того, чтобы меня обнимали и утешали. И слишком взрослой, чтобы отдавать меня обратно. Меня вдруг обуял жуткий страх от того, что мне придется вернуться в детский дом, и в то же время удивление от того, что тактика Мередит сработала. Уткнувшись лицом в шею Элизабет, я плакала и плакала. Элизабет прижимала меня к груди. Я ждала, что она прикажет мне успокоиться, но она молчала.
Шли минуты. Зажужжал таймер на плите, но Элизабет не двинулась с места. Когда я наконец подняла голову, вся кухня пропиталась запахом шоколада. Элизабет сделала суфле, чтобы отпраздновать улучшение погоды; его аромат был сладким и густым. Я вытерла глаза о блузку Элизабет и села, выпрямившись и отпрянув назад, чтобы посмотреть ей в глаза. Когда наши взгляды встретились, я увидела, что она тоже плакала. У подбородка слезы останавливались ненадолго, а потом капали вниз.
– Я люблю тебя, – сказала Элизабет, и я снова заревела.
Шоколадное суфле в духовке начало подгорать.
Рано утром в понедельник Грант уехал на цветочный рынок, но я с ним не поехала. Проснувшись, я поняла, что на ферме не одна: с грядок доносились мужские голоса, а на влажной земле на корточках сидели женщины и вырывали сорняки. Я наблюдала за происходящим из окон. Рабочие черенковали, обрезали, удобряли и собирали цветы.
Мне никогда и в голову не приходило, что за огромной цветочной фермой ухаживал кто-либо, кроме Гранта, однако, увидев людей за работой, я поняла, как глупо заблуждалась. Работа требовалась колоссальная; дел было много. И хотя мне не нравилось чужое присутствие на своей территории, особенно в первый день, когда Грант оставил меня одну, я была благодарна рабочим, которые помогали цвести сотням видов цветов.
Я переоделась в чистую белую футболку, которая была мне очень велика, и почистила зубы. Взяла буханку хлеба и фотоаппарат и вышла на улицу. Рабочие кивком и улыбкой поздоровались со мной, но заговорить не пытались.
Я вошла в ту самую теплицу, что Грант показал мне во время первой прогулки. Здесь было множество орхидей, а целую стену занимали различные виды гибискуса и амариллиса. Здесь было теплее, чем на улице, и в тонкой футболке мне не было холодно. Я начала с верхней полки, слева от стены. Пронумеровав страницы блокнота, принялась фотографировать каждый цветок дважды и записывать его научное название вместо настроек камеры. Затем, сверяясь со справочником по садоводству, определяла общепринятое название цветка, записывала его на полях, открывала свой цветочный словарь и ставила крестик напротив тех цветов, что уже сфотографировала. Я отсняла четыре пленки и поставила в словаре шестнадцать крестиков. Вся неделя уйдет на то, чтобы снять все раннецветущие, и вся весна, чтобы дождаться тех, что цветут позднее. И даже тогда многих цветов будет не хватать. Отступив от стены на несколько шагов и глядя в видоискатель, я вдруг наткнулась на какой-то большой предмет в проходе. Посмотрев вниз, я увидела закрытую картонную коробку. На крышке толстым черным фломастером было написано одно слово: жонкилия.
Я заглянула в коробку. Шесть керамических горшков стояли в ней плотными рядами; песчаная почва была влажной, как будто их поливали утром. Я воткнула палец в землю на дюйм, надеясь нащупать пробивающийся росток, но увы! Закрыв коробку, я двинулась дальше, щелкая затвором и делая все новые и новые кадры каждый раз, когда натыкалась на незнакомое научное название уже раскрывшегося цветка.
Так шли дни. Грант уходил еще до того, как я просыпалась. Долгие дни я проводила одна в теплицах, к которым шла мимо приветливых крестьян. По вечерам Грант обычно привозил еду из забегаловок, но иногда мы подогревали супы из банок и ели их с целыми буханками хлеба и замороженной пиццей.
После ужина мы читали друг другу на втором этаже, а иногда даже сидели рядом на двухместном диване. В такие вечера я все ждала, когда же меня охватит всепоглощающая потребность в одиночестве, однако, как только комната начинала казаться тесной, Грант поднимался, желал мне спокойной ночи и исчезал наверху винтовой лестницы. Иногда примерно через час он возвращался, а бывало, что видела я его в следующий раз лишь вечером другого дня. Я не знала, куда он ходил и где спал, и не задавала вопросов.
Я прожила у Гранта уже почти две недели, когда однажды вечером он пришел и принес курицу. Сырую.
– И что мы будем с ней делать? – спросила я, взвесив на ладони холодную, завернутую в целлофан птицу.
– Жарить, – ответил Грант.
– Как это? – спросила я. – Мы даже не знаем, как ее чистить.
Грант достал длинный чек. На обратной стороне была инструкция, и он зачитал ее мне вслух. Она начиналась со слов «разогрейте духовку» и заканчивалась чем-то совсем непонятным, связанным с розмарином и молодой картошкой.
Я включила духовку.
– Моя часть работы. Дальше сам. – И села за стол.
Грант достал противень и вымыл картошку, порезал ее кубиками и присыпал розмарином. Уложив ее на противень вокруг курицы, натер тушку оливковым маслом, солью и приправами из маленькой баночки. Потом вымыл руки и поставил противень в духовку.
– Я попросил мясника дать самый простой рецепт, и он посоветовал этот. Неплохо, а?
Я пожала плечами.
– Но есть одна проблема, – добавил он. – Готовится она больше часа.