Шум, глубокий и почти музыкальный, предупредил нас о близости порогов, носящих странное название «Кремянские Кочи». Впереди показались черные, обнажившиеся из-под воды камни, между которыми вода бьется, пенится, бурлит и бушует… Шум несется далеко по глубокому руслу, и высокие берега, покрытые сосновым лесом, отражают его, точно в трубе, придавая звукам глубину и своего рода мелодичность. С высоких яров могучие сосны глядели вниз на нашу утлую лодочку… С перерывами в течение целого часа мы пробирались опасными «Кочами».
Наконец грохот остался назади и только порой еще на повороте напоминал о себе разорванными клочками звуков, точно от отдаленного оркестра… Кругом нашей лодки стояла тихая, глубокая, пустынная тоска.
Если вы посмотрите на карте нижнее течение Керженца, то увидите огромную пустую площадь, по которой вьется зигзагами река. Ни сел, ни деревень, ни одной надписи на карте… Кой-где проведены речки, больше наудачу, чтобы заполнить чем-нибудь эту пустоту. В натуре — это настоящая пустыня на всем пространстве между Керженцем и Ветлугой… Леса, лесные речки, лесные озера, болота. Нужно быть очень опытным, чтобы ходить по этой пустыне… То незаметная
Южнее лесной речки Люнды, почти на середине между двумя реками — Керженцем и Ветлугой — стоит среди лесов село Нестиар, над озером того же имени. Оно составляет крайнее поселение на рубеже сплошного лесного царства. Есть поверье, что некогда из Васильсурска церковь с иконой Варлаама Хутынского двинулась с крутого берега и, пронесясь над лесами, невидимо стала над озером и стоит до сих пор, и из озера слышен бывает звон, как из Светлояра.
Странны эти звенящие озера лесной стороны! Впрочем, гр. Толстой, своеобразный местный писатель пятидесятых годов, рассказывает другое поверье: в прежнее время старики и молодые выходили в ночь перед пасхой на холм в лесу, около Нестиара, и тихо ждали благовеста. В тот час, когда в «жилой стороне», в старом Макарье, ударяли в большой колокол, нестиарцы слышали будто тихие отголоски этого звона. Местные жители объяснили это тем, будто их озеро сообщается подземными истоками с Волгой, и гул передается водой. Сам Толстой допускал возможность заноса ветром макарьевского большого звона по просекам и ветроломам. Как бы то ни было, это жадное ожидание в глухой лесной деревушке отголосков отдаленного мира — очень поэтично и характерно, и я невольно вспомнил его теперь, когда сам испытывал тяжелую лесную тоску…
Пенякша… Ялокша… Ламна… Ржавые, бурые эти речки тихо вливаются в Керженец… Мы отмечаем их по нашей карте, и каждый раз, как мы провожаем глазами новое устье, становится скучнее…
Зайцы глядят на нас с берега наивными круглыми глазами. Черными точками выплывают из-за лесов дикие коршуны и носятся кругом, то появляясь над рекой в поле нашего зрения, то исчезая; тревожно кричат вороны, как базарные торговки, сзывая товарок на защиту; какая-то птица следует за нами, звонко спрашивая о чем-то из глубины леса…
Вот впереди, нагнув толстую ветку своею тяжестью, сидит на прибрежной сосне над яром какая-то громада, отражаясь в потускневшей реке. Я кидаю весла; наша лодка тихо сплывает по течению, не производя ни малейшего шума. Поровнявшись с деревом, я прицеливаюсь из револьвера. Гулкий выстрел раскатывается над рекой, будя в чащах тревожное эхо. Громадный орел тяжело расправляет рыжие, пятнистые крылья и скользит в воздухе над нашими головами. Одно мгновение он будто останавливается над лодкой. Хвост опущен, чтобы задержать на секунду полет, круглая голова свесилась книзу, и два острых глаза смотрят на меня с удивлением и злостью… «И что тебе вздумалось, право?» — как будто недоумевает старый великан дикого керженского леса. Он делает несколько кругов и улетает вперед. А еще через четверть часа отчаянные стоны какой-то пичуги оглашают реку, и ветер несет с берега растрепанные перья… Но все же мой озорной выстрел кажется мне чем-то, нарушающим законы леса. Убивать, чтобы есть, — таков царящий в лесу главный и, пожалуй, единственный закон, — а я… зачем бы я убил старую птицу?..
Смеркается… Сумрак кроет небо, застилает реку, туман залегает в лощинах, и лапы умерших деревьев тянутся со дна, то и дело хватая, толкая, поворачивая нашу лодку.
Следы еще одной керженской драмы, безмоланой, отвечной, стихийной…
Вот с берега свесилось вершиной в воду еще зеленое подмытое дерево. Как грустно шевелит оно в волнах своими ветвями, как тревожно шепчут над ним ближайшие соседи, которым грозит та же участь! Часть корней еще в почве и истощают последние усилия, чтобы поддержать гибнущую жизнь…
Вот мертвая ель с ветками в два ряда, точно лапы гигантской сороконожки, утонувшей спиною книзу. Вот огромная «вискарья» с нелепыми, точно от судороги сведенными лапами корневища; вот две сосны, выросшие, жившие и погибшие рядом, как две сестры. Они и теперь лежат, переплетясь корнями и ветками, прямые, стройные, красивые даже и в смерти… Вот замытый илом торчащий с глубокого дна по течению «кобел», невидимый, изменнический, опасный, способный остановить целый плот и доставлявший нам в пути немало затруднений…
Жутко от непрерывного зрелища этого кладбища деревьев.
И так хочется встретить живое человеческое лицо, и так рад, когда среди этого хаоса мелькнет правильный ряд рыбацких кольев. Кой-где на мели виднеется опрокинутая лодка — значит ее хозяин недалеко подрубает дерево или ставит на лесном озере сети. Но может быть также, что озеро далеко или мужик побрел в чащу за ухожьями лесной пчелы, и ботник прождет здесь хозяина дня два или три…
Эти строки я заношу в свою записную книжку при свете костра на ночлеге. Где-то надо мной шумит сырыми ветвями темный лесище. Вправо — плещется река, подымается ветер, насыщенный сыростью, несущий бесформенные тучи. Какая-то птица мрачно ухает в чаще, меняя места, точно играя с кем-то в прятки; другая все надрывается и стонет, как будто у нее отняли детенышей. А на реке, которой я не вижу в темноте, вот уже раза два грузно бухалась над омутом какая-то неведомая громадина… Не опять ли медведи?.. И мне невольно вспоминается отзыв Аксена, убежденного, что медведь «понимает всякую штуку»… Может быть, он понимает также, что мы здесь беспомощны у костра, с жалким револьвером…
Да, теперь я отлично понимаю, что, называя друзьями нас, первых встречных, — лесной человек Аксен говорил не пустую фразу.
Среди этих темных молчаливых лесов, наполненных жуткими воспоминаниями и могилами убиенных и принявших огненное венчание, над рекой, усеянной трупами деревьев, под шум перекликающихся непонятными голосами лесных вершин — встретиться с человеком, у которого в нужде найдешь сочувствие и помощь, с которым поговоришь на языке людей, а не леса, — да это в самом деле нечто больше наших пустых встреч и шапочного знакомства. Я так ясно представляю себе, как Аксен Ефимыч «ждал-пождал», вглядываясь в темноту, не мелькнет ли наша лодка. Я тоже ждал бы, если бы надеялся дождаться чьей бы то ни было лодочки. А если бы вдобавок из нее вышел не незнакомый пришлец, а Аксен, то это была бы поистине встреча двух давних приятелей…
Но ждать было некого, и я тревожно заснул, прислушиваясь к диким крикам какого-то лесного хищника, к жалобным воплям его жертвы, к робкому шороху дождя, нерешительно ударявшего по листам…
Во весь следующий день только один ботничок на песчаной косе напомнил о человеке.
— Эй, кто живая душа? — крикнул я. Но лесное эхо вернуло мертвое подобие моего оклика, да осинки на берегу залопотали что-то совсем непонятное.
И еще целый день тоски и одиночества. Солнце садилось. Мы со страхом думали, что еще одну ночь придется провести на песке. Как вдруг…
Один из мальчиков радостно вскрикнул. По яру над самым берегом ехал мужик в телеге! Вскоре перед нами мелькнула избушка перевоза… Это «Красный Яришко».