моему, очень мило. Благодаря белому плащу с голубыми, как на мормышке, полосками, спутать Макмана, с одной стороны, и Лемюэлей, Патов и Джеков, с другой, было практически невозможно. Птицы. Многочисленные и всевозможные, они жили в густой листве целый год, если кого и боясь, то только своих же сородичей, и те, что зимой или летом улетали в другие климатические зоны, возвращались к следующей зиме или лету, приблизительно. Воздух переполнялся их голосами, особенно на рассвете и в сумерках, и те, что по утрам улетали стаями, вороны, например, и скворцы на далекие пастбища, радостно возвращались вечером того же дня в свое убежище, где их встречали. В грозу в парке собиралось много чаек, которые отдыхали здесь по пути на материк. Они долго кружились в безжалостном воздухе, с пронзительными и гневными криками, потом, не доверяя деревьям, садились на траву или крыши домов. Но все это к делу не относится, как и очень многое другое. Все это лишь отговорки: Сапо, птицы, Молл, крестьяне, те горожане, которые ищут друг друга или друг от друга бегут, мои сомнения, которые мне не интересны, положение, в котором я нахожусь, мое имущество, все это лишь отговорки, чтобы избежать сути, уход, безропотное погружение в глубину, без единого всплеска, хоть это и может досадить купальщикам. Да, что толку притворяться, тяжело все покидать. Измученные ужасом глаза смиренно приникают ко всему, о чем они так долго молили, творя последнюю молитву, истинную молитву, наконец, в которой ни о чем не просят. И тогда слабый вздох удовлетворения воскрешает давно отжившие желания, и в молчаливом мире рождается шепот, ласково упрекающий в слишком позднем отчаянии. Последнее слово, последнее напутствие. Попробуем иначе. Чистый

Продолжай. Чистый воздух плато. Да, это было плато, Молл не солгала, или, скорее, курган с пологими склонами. Вся вершина его принадлежала учреждению святого Иоанна, ветер там дул почти не переставая и от этого ветра гнулись и стонали величавые деревья, ломались сучья, приходили в смятение кусты, хлестал по земле папоротник, стлалась трава, и далеко прочь улетали, кружась, сорванные листья и цветы, надеюсь не забыл ничего. Хорошо. Владение окружала высокая стена, не закрывая, однако, перспективу, если только не подходить к ней близко. Возможно ли это? Почему же нет, ведь земля поднималась, ее верхняя точка получила название Скалы, поскольку завершалась скалой. Оттуда открывался прекрасный вид на равнину, море, горы, городские дымы и приютские строения, казавшиеся огромными, несмотря на удаленность, кишащие снующими туда-сюда точками и крапинками, то есть сторожами, входящими и выходящими, а также, чуть было не сказал: заключенными. Обозреваемые с такого расстояния полосатые плащи теряли полосы и вообще не походили на плащи, так что наблюдателю оставалось только сказать, когда проходило первое удивление: Я вижу мужчин и женщин, людей — и добавить к этому было нечего. Ручей с перекинутыми через него мостками — да ну его к чертям, этот сраный пейзаж! Откуда все это взялось, вот вы мне что скажите. Из-под земли, возможно. Одним словом, маленький рай для тех, кто любит природу в непричесанном виде. Иногда Макман спрашивал у себя, чего же ему не хватает для счастья. У него есть право находиться за пределами помещения в любую погоду, утром, ночью и вечером, деревья и кусты, раскинув ветки, кутают его и прячут, пища и жилье, какие ни на есть, предоставляются бесплатно, роскошные виды открываются со всех сторон на извечного врага, минимум преследований и телесных наказаний, пение птиц, никаких контактов с людьми, если не считать Лемюэля, который избегал попадаться ему на глаза, способность помнить и размышлять притупилась от бесконечных прогулок и горного воздуха, Молл умерла, чего еще желать? Я, должно быть, счастлив, говорил он, хотя это не так приятно, как я полагал. И он все теснее приникал к стене, но не слишком тесно, так как стена охранялась, отыскивая путь в одиночество, где нет никого и ничего, прибежище измученных, скудный хлеб и убогий приют, темная радость одинокого пути, беспомощность и безволие, и оставленные за спиной знание, любовь и красота. Что он и констатировал, заявив, ибо был безыскусен: Хватит с меня, — не задумываясь, чего именно с него хватит, не сравнивая то, чего с него хватит, с тем, чего ему уже когда-то хватало, до тех пор пока он его не потерял, и хватило бы снова, если бы он снова его получил, не подозревая, что то, что часто кажется чрезмерным и наделяется таким разнообразием имен, возможно, на самом деле оказывается одним и тем же. Но вместо него размышлял кто-то другой, и тот другой равнодушно ставил знак равенства там, где он был необходим, как будто это что-то меняло. Поэтому Макману оставалось только безыскусно выдыхать: Хватит! Хватит! — пробираясь вдоль стены под прикрытием кустов в поисках щели, сквозь которую он мог бы выскользнуть, под покровом ночи, или места с опорами для ног, где он мог бы перелезть. Но стена была гладкая, без единой трещины, усыпанная сверху битым стеклом бутылочного цвета. Взглянем теперь на главный вход, достаточно широкий, чтобы пропустить одновременно два больших экипажа, на флангах которого располагались две прелестные сторожки, увитые диким виноградом, занимаемые большими достойными семьями, судя по выводкам детей, которые играли поблизости, преследуя друг друга с криками радости, ненависти и отчаяния. Пространство окружало его со всех сторон и удерживало в своих тесных объятиях вместе с множеством других слабо шевелящихся, слабо сопротивляющихся предметов: детей, ворот, сторожек, и мгновения, скатываясь, как пот, с вещей, уносились широким потоком, с мелями и водоворотами, и захваченные в ловушку предметы изменялись, умирая, каждый сообразно собственному одиночеству. За воротами, по дороге, двигалось что-то, чего Макман не различал из-за прутьев, из-за того, что за ним и рядом с ним все дрожало и неистовствовало из-за криков, из-за неба, из-за земли, вынуждающей его падать, из-за своей долгой, слепой жизни. Из какой-нибудь сторожки выходил смотритель, вызванный, вероятно, по телефону, весь в белом, держа в руке длинный черный предмет, ключ, и вдоль дорожки выстраивались дети. Внезапно появлялись женщины. Все смолкало. Тяжелые ворота распахивались, волоча перед собой сторожа. Сторож пятился, затем быстро поворачивался и спешил к порогу. Возникала дорога, белая от пыли, окаймленная темными массами, она уходила недалеко, упираясь в узкую полоску серого неба. Макман отпускал дерево, которое скрывало его, и поворачивал назад, на вершину холма, он не бежал, поскольку едва ходил, но шел быстро, как только мог, наклоняясь и спотыкаясь, цепляясь за стволы и сучья, попадавшиеся по дороге. Постепенно возвращался прежний туман, приходила рассеянность, плененные предметы снова начинали бормотать, каждый свое, как будто ничего не случилось или не случится уже никогда.

Другие тоже бродили с утра до вечера, сутулясь под тяжелыми плащами, по редким лужайкам, среди деревьев, прячущих небо, или по зарослям высокого папоротника, в которых они казались пловцами. Они почти не сталкивались, потому что их было мало, а парк был огромен. Когда же случай сводил их вместе, двоих или больше, и они оказывались так близко друг к другу, что замечали это, они поспешно отворачивались или просто сворачивали в сторону, словно стыдясь видеть своих товарищей. Но иногда они буквально задевали друг друга, не замечая этого, в своих закрывающих лицо капюшонах.

Макман носил с собой и время от времени подолгу рассматривал фотографию, которую дала ему Молл, пожалуй, это был дагерротип. Она стояла там у стула и крепко сжимала в руках длинные косы. За ее спиной были видны очертания трельяжа, увитого цветами, вероятно, розами, иногда они любят виться. Вручая на память Макману этот подарок, Молл сказала: Мне было четырнадцать лет, тот день я хорошо помню, летний день, день моего рождения, меня водили в кукольный театр. Макман запомнил ее слова. Больше всего на этом снимке ему нравился стул, с соломенным, кажется, сиденьем. Молл старательно сжимала губы, чтобы скрыть свои торчащие зубы. Розы, должно быть, были хороши и, вероятно, благоухали. В конце концов, в один ветреный день Макман разорвал фотографию в клочья и развеял их по ветру. Клочья, хотя и находились в одинаковых условиях, разлетелись в разные стороны, словно давно к этому стремились.

Когда шел дождь, когда шел снег

Дальше. Однажды утром Лемюэль, явившийся, как полагалось, в большой зал, прежде чем отправиться в обход, обнаружил приколотую к доске записку, касавшуюся лично его. Группа Лемюэля, экскурсия на острова, в случае благоприятной погоды, вместе с леди Педаль, отправление в час пополудни. Его коллеги наблюдали за ним, хихикая и подталкивая друг друга под ребра, но не осмеливались ничего произнести. Какая-то женщина все же отпустила шуточку, и с успехом. Лемюэля не любили, это было ясно. Но хотел ли он, чтобы его любили, это уже менее ясно. Он расписался на записке и ушел. Солнце карабкалось все выше, распространяя то, что должно было, благодаря ему, стать чудным майским или апрельским днем, скорее всего апрельским, шла, видимо, Страстная неделя, проведенная Христом в аду. И вполне могло быть, что именно в честь этого события леди Педаль организовала, специально для группы Лемюэля, прогулку на острова, затратив на нее изрядную сумму, но она была богата и жила ради добра, принося крупицы радости в жизнь тех, кому повезло меньше. Она была в здравом уме, и жизнь ей улыбалась, или, как она сама говорила, жизнь улыбалась ей в ответ, даря улыбку увеличенную, словно в

Вы читаете Мэлон умирает
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату