Симон Галуха напророчив. Ну иды, иды, а то проснётся шпиг хетьманский.

Только сказал — и насторожился. Придержал Алёшку за плечо. Тот и сам услышал, что сонное сопение в галарейке стихло. Сейчас гайдук в дверь рожу сунет! Спрятаться негде. Под кровать залезешь — видно!

— Туды! — шикнул Галуха, показывая на раскрытое окно.

Мальчишка пушинкой перепорхнул через комнату, прыг на подоконник. Вниз, во двор сигать высоконько. Пожалуй, ноги переломаешь. Но пониже окон, в окаём всего третьего жилья, где у хетьмана гостевые покои, шла приступочка в полкирпича, сделанная для зодческой красы. Если прижаться животом к стене, руки раскинуть и мелко-меленько переступать, можно до угла досеменить, а там перебраться на крышу сарая. Беда только — придется еще два окна миновать, оба раскрыты, и свет оттуда льётся. Значит, есть там кто-то. Авось ничего, пригнёмся.

Досеменив до первого окна, Алёшка повернулся к стене спиной, присел на кортки. Бочком, по вершочку, кое-как прополз под оконницей.

Внизу во дворе ходили люди, но наверх не смотрели. А и посмотрели бы, в темноте монашка навряд ли бы приметили.

До второго окна, насобачившись, Лёшка уже скорей добрался. Снова по-утячьи присел и, верно, пролез бы опасное место не хуже, чем в прошлый раз — любопытство погубило.

В предыдущей комнате молчали. Может, там вовсе никого не было. Во второй же творилось что-то интересное, весёлое. Кто-то там заливался судорожным счастливым смехом. Тоненько, до того заразительно, что школяр не удержался, подглядел.

Добравшись до края окна, выпрямился, высунул из-за рамы веснушчатый нос. Ух ты!

В такой же, как у полковника, светлице, только шибко заставленной сундуками и всякой всячиной, которую Лёха толком разглядеть не успел, прямо посередке стояла кровать со столбами и занавесками — что твоя колымага, только без колёс. На кровати мужчина, в коем — без длинных-то волосьев, без кружев, едино лишь по птичьему носу — Алёшка не сразу признал фряжского гостя. На контии верхом девка в бесстыже распущенных чёрных космах, а боле ни в чём. Скачет, будто на лошади, радостным смехом заливается, только титьки туда-сюда мотаются. В девке, тоже не сразу, школяр распознал давешнего турчонка. Не турчонок он был, выходит, а турчанка, вот что!

Рот Лёшка разинул вовсе не потому, что мужик с бабой балуют. Вырос он в деревне. Видал и быков с коровами, и жеребцов с кобылами, а на Иванов день, когда все напьются-напляшутся и делаются, будто ошалевши, бывало, и за большими парнями-девками подглядывал, как же без этого. Но только там оно по- другому гляделось. Ни разу Лёшка не видал, что баба этак вот куражилась, и с взвизгом, с хохотом. Деревенские только сопели да охали. А эта чего радуется?

Он вытянул шею, чтобы разглядеть, в чём тут заковыка? Щекотит её контий, или, может, потешное что нашептывает?

А турчанка, или кто она там, возьми да обернись. Увидела Лёшкину пучеглазую рожу, у самой тоже глаза сделались круглые, и как рот разинет, как заорёт! Так пронзительно, что перепугавшийся Алёша чуть вниз не сверзся, еле-еле за открытую раму ухватился.

Контий поднялся, не поймёт, в чём дело, лопочет что-то. Вдруг в дверь снаружи — бум! бум! Кричат:

— Що, що?! Лиходии? Пожежа?

Дверь от удара с петель долой, вбегает полковников гайдук, за ним другие лезут. Хорошо стерегут гетмановы палаты, сказать нечего. Вмиг набежали. Увидели турчонка.

— Баба! Дывись! Це ж баба!

Алёшка, как в раму вцепился, так и замер, боится пошевелиться. Тронешься — заметят. А фрязину с его полюбовницей не до Лёшки стало.

Он с кровати соскочил, волосатый весь, мышцы на плечах сердито шарами ходят. Кричит, руками машет, гонит всех прочь, а они пятятся, но уходить не уходят. Куда девка подевалась, Лёшка не заметил. Видел лишь, как она, пригнувшись, шальвары с пола подхватила — и нету её.

Вроде бы можно теперь было и Алёшке по стеночке упятиться, но интересно стало. Ну-ка, что дальше будет? Никто на окно все равно не смотрел, не до того им было.

Дальше появился его вельможность. Со второго жилья на лай поднялся. Или, может, сообщили.

Гайдуки гетману давай с двух сторон в уши наговаривать и всё на фрязина тычут. Сделался Иван Степанович красен, страшен.

— Пёс! — закричал. — Пёс невдячний! К племиннице сватався!

И всяко забранился на контия — по-украински, по-русски, по-матерному, еще по-какому-то!

Велит:

— А ну зараз, хлопцы, скопить його, кобелюку!

Но контия взять оказалось куда как непросто. Сунулись к нему гайдуки — а он с сундука шпагу как схватит, и давай махать! Еле они отскочили. Тот, который при полковнике Галухе шпиговал и первым в выбитую дверь влез, пожелал перед его вельможностью отличиться, полез вперёд с саблей. Фрязин ему в локоть железкой своей как ткнет. Быстро, глазом не уследишь!

Кровь струей, крик! Другие тоже за сабли взялись, но Гамба хоть и голый, и один-одинёшенек, а не сдавался, рубился со всеми разом. И не молчал, тоже орал:

— Канальи! Ассасини!

Когда его совсем зажимать стали, со всех сторон подступать, он к стене отскочил, из-под вороха платьев выдернул пистоль.

— Виа! Виа!

Убью, мол. И видно, что не шутит.

Здесь гетман опомнился. Понял, должно быть, что смертоубийством кончится, на чужой-то стороне, в смутное время. У себя в Киеве оно, может, и по-другому бы закончилось, но тут-то Москва…

Наверно, от этой мысли его вельможность приказал по-русски:

— Чтоб духу его на моем дворе не было! А на Украине объявится — батогами засеку. Вон, пес смердящий!

— От пёс слышу, — на удивление понятно огрызнулся итальянец, влезая в башмаки. Пистоль он не убирал, прижимал к груди подбородком.

Немножко пожалев, что не дошло до пальбы, Лёшка отодвинулся от окна. Боле ничего захватывающего тут не ожидалось.

Прыг с приступки на крышу сарая. Оттуда, с угла, по водостоку сполз — и на твёрдой земле.

Ещё некое время постоял, поглазел, как блудодея вон изгоняли.

Контий Гамба, уже одетый, плащом укутанный, стоял подле кареты, угрожающе держа в одной руке шпагу, в другой пистоль. Двое слуг-чужеземцев, один — рябой, другой — кривой, укладывали да привязывали тюки и сундуки: какие на крышу, какие внутрь, а один, самый большой пристроили сзади.

Челядь гетманская тоже глядела, собачила фрязина разными зазорными словами. Алёшка даже понадеялся, не полезут ли сызнова рубиться. Не полезли. Видно, гетман запретил.

Но до конца досмотреть не удалось. Пришел слуга, сказал, отец ректор зовет, укладывать его надо.

Экий день выдался, улыбался Лёшка, топая за слугой по лестнице. Столько всего повидал удивительного и необычного!

Только день-то ещё не кончился. Главные события все впереди были. Кабы Алёха про то знал, погодил бы радоваться.

* * *

Уложить Дамаскина в постелю было дело несложное. Перину взбить, подуху намять, одеяло лебяжье откинуть. Само собой, окно притворить, потому что на ночь стекла открытыми оставлять — только ночных бесов впускать, это всякий знает.

Ещё что? Ну, помог отцу ректору переоблачиться в ночную сорочицу, подивился, какая у него пухло- белая спина, будто у тётки.

— А что это там за крик был? — спросил преподобный рассеянно, подставляя руки под рукава. — Подрался кто?

Вы читаете Девятный Спас
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату