дворец. Дьяк — он завсегда чует, в какую сторону ветер дует.
Ну, значит, туда же и Никитиным надо было везти поминок, заготовленный для-ради определения дворянского сына к хорошей службе. К седлу вороного приторочен малый тюк. В нем сорок соболей, золочёная турская чаша и пятьдесят рублей деньгами. За место в потешном полку куда как щедро. Раньше таким подношением в царские рынды попадали.
Духовным следовало ехать той же дорогой до заставы и потом всё прямо, в Китай-город.
— Прощайтеся, чада, — вздохнул отец Викентий. — Может, не скоро свидитесь. Пока вы зелены, навряд вас куда со двора выпускать станут.
Взрослые отошли, говоря о чем-то своём, а Митьша с Алёшей стояли, смотрели друг на друга исподлобья. У обоих дрожали губы. Никитин, оглянувшись, удивился.
— Обнимитесь, что вы, будто нерусские.
Обнялись.
— Как Илюху-то жалко, — шепнул на ухо другу Митя.
Тот, тоже шепотом:
— Жалко-то жалко, а давеча приснился он мне. Выплыл из черна омута, губами по-рыбьи зашевелил, будто поведать что хочет. А ничего не слыхать, пузыри одни…
И Лёшка, бледный, перекрестился.
— Брось, — укорил Митьша. — Илейка на нас сейчас с небес глядит.
Задрав головы, оба поглядели вверх. Там было хмуро, пусто.
Глава 5
Попутный ветер
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне…
Москва подпускала к себе не быстро, поначалу прикидывалась не державным Третьим Римом, а деревней. Избишки, домишки, околицы, поля-перелески. Алёшка, никогда в стольном граде не бывавший, извертелся на тележке, высматривая что-нибудь дивное иль величавое, но ничего такого не было. Ну и сник, заклевал носом. Сам не заметил, как снова уснул.
И прямо туда, в морочное сонное видение, где снова крутилась и булькала чёрная вода, ударили колокола — все сорок сороков, созывавших московских жителей к вечерней молитве.
Лёшка глаза открыл — матушки-светы! Башня белокаменная, огромадная, зёв раскрыла, и кони прямо туда, в каменную пасть едут!
Это Викентий с сыном уже в Сретенские ворота въезжали, а за ними Белый Город, настоящая исконная Москва, величайшая в мире столица-деревня. Не потому что захолустная, а потому почти вся сплошь деревянная — сосновая да еловая, дубовая да ясеневая. Бревенчатые дома не какие в сёлах ставят — большущие, нарядные, с затейными крыльцами, с червлеными крышами, с балясинами-наличниками, с островерхими заборами, над которыми по сентябрьскому времени качаются ветки с красными и желтыми яблоками. По-низ заборов, где хоть немного землицы есть, осенние цветы — золотые шары, а поверху, и слева, и справа, такие же золотые шары колоколен.
— Вот она, Москва, — горделиво сказал отец, будто это он сам все сие пышнолепие выстроил. — Ныне князь Василий Васильевич Голицын три тыщи каменных палат возвел, то-то собою прекрасны! Скоро сам увидишь. И академия, куда едем, тоже каменного возведения.
Настроение у попа переменилось. Устраивалось всё так, что унывать — только Господа гневить. Сын пристроен, как мечталось, — это главное. А что расставаться надо, и, может, навсегда, то это лишь по- глупому, по-земному так говорится. У Бога, кого любишь, того не потеряешь, ибо истинная любовь вечна и нетленна.
Оживленно он стал рассказывать, что Москва своим прекрасным, любезным природе строением подобна срезу древесного ствола, лишь временные кольца на ней не годовые, а вековые. Сердцевина — Кремль, а далее — Китай-Город, Белый Город, Земляной Город и, шершавой корой, стрелецкие, ямские да прочие слободы.
— Вот давеча, ты спал, Сухаревскую проезжали, где стрельцы полковника Лаврентия Сухарева живут. Пусто там, одни бабы с детишками. Потому что Лаврентий свой полк раньше всех к Троице увёл. Будет теперь в силе…
Но большие мысли, вроде этой, тут же вытеснялись малыми, сиючасными.
— Эх, надо было в Кисельну слободу завернуть, полакомить тебя напоследок! Ох, клюквенный киселек там хорош! А смороденный! А ещё из винной ягоды! Но лучше всего гороховый, это всем киселям царь!
Очень священник расстроился, что не угостил сына гороховым киселем и сам не отведал. Стал даже коней останавливать — не повернуть ли?
Но это надо снова через ворота ехать, а проезд на тележке — алтын. И потом поди-ка развернись, когда такая толковища. И пешие, и конные, и повозки, и колымаги. Не Аникеево — Москва…
Миновали Звонари, где лучшие на свете колокола льют. Потом Пушкари, где медный и бронзовый огневой наряд для государева войска делают. А там и зубчатая Китайская стена показалась.
Ехать оставалось всего ничего, одна Никольская улица, и отец Викентий спохватился: за пустыми разговорами не успел про самое важное рассказать. Про академию-то! Заторопился — сколько успеется.
Преученнейшая Еллино-греческая академия получила привилей, сиречь государево учреждение, тому два года. Дело новое, небывалое, нужное: готовить для казенной службы грамотных и сведущих дьяков, а для церкви — просвещенных служителей, кто ведает и греческий язык, и латинский, и старославянский, а также многие прочие науки, каким в европейских университетумах и коллегиумах обучают. А в ученики берут — неслыханное дело — отроков и вьюношей всякого звания. Есть княжьи дети, есть дворяне, но и поповичи, и посадские, и число сих счастливцев всего лишь сто человек. Вот какая великая честь выпала Алёше, вот какая удача — милостью благодетеля Лариона Михайловича.
До этого места Лёшка слушал очень внимательно, но когда тятя перешел на описание наук, которыми в академии просвещают школяров, малость отвлёкся.
— Здесь постигнешь ты богословие, Аристотелеву физику, равно как и Семь Свободных Искусств: грамматику, риторику, диалектику, арифметику, геометрию, астрономию и музыку! — восклицал отец Викентий, то и дело давясь кашлем, а Лёшка прикидывал: кем лучше быть — государевым дьяком или архиереем? На меньшее целить расчету не было.
Однако, когда увидал отца ректора, сомневаться перестал: в особы священного звания надо идти, и думать нечего.
Высокопреподобный Дамаскин, главноначальный над академией попечитель, был нерусского семени, но православного корня — то ли грек, то ли серб, то ль болгарин, этого Викентий сыну в точности сказать не мог. Знал лишь, что вырос ученнейший муж в салтанской державе, а богословские и прочие науки постигал в Киеве и Италианской земле. На Руси Дамаскин жил давно, по-нашему говорил гладко, кругло, а уж собой был благообразен — истинное очам умиление: борода шелковая, черно-серебряная, щёки румяны, рот красно-сочен, а глаза, будто две сладчайшие сливы — глядят ласково, вникновенно.
Но больше всего Лёшка засмотрелся на драгоценного сукна рясу, на золотую цепь, на самоцветный крест. И келья у отца ректора тоже была предивная. По стенам всё книжищи в узорных переплетах, картинные листы в рамах, а креслы костяные, а стол красного дерева, а в углу, на лаковой ноге — большая