Мы выходим на солнце.
Прямо перед гробницей — остатки пересохшего колодца сельджукской эпохи.
Неподалеку минарет. Он построен много позднее, во времена Османской империи. Но в его стене один из камней, как о том свидетельствует надпись, был когда-то камнем в стене медресе Гевхерташа, пожалованной отцу Джалалиддина Руми.
Странное, неодолимое волнение подымается к горлу. Мы не верим ни в аллаха, ни в мессию, ни в бессмертие человека по имени Шемседдин, убитого декабрьским вечером вот здесь семьсот с лишним лет назад и тайком похороненного под этим надгробием.
Но мы верим в бессмертное стремление человечества к совершенству.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ЖАТВА
Джалалиддин печально шел по ремесленному рынку. Миновав прохладу крытых переходов, где в глубине лавок, поджав ноги, купцы распивали чай, делились новостями, беседовали с клиентами, вышел в башмачный ряд. Первая весенняя жара после полудня спала, но солнце все еще припекало плечи. С полотняных навесов мастерских до самой земли длинными гроздьями свисали усыпанные блестками желтые, красные, синие, зеленые туфли без задников с кривыми, загнутыми носами. Кричали торговцы сластями, окруженные ребятишками. Сквозь базарную толпу шел ослик, груженный апельсинами. За ним пробирался носильщик-хамал, точно еж, весь утыканный ножками скамей, согнувшийся в три погибели под их тяжестью.
Завидев Джалалиддина, люди умолкали. Почтительно вставали со своих мест. Кланялись. Он шел, задумчиво опустив голову.
Сколько вокруг людей! Он всегда среди них, один из них. Но как он одинок!
Он свернул за угол. В глубине мастерских десятками закатных солнц горели прислоненные к стенам медные подносы, тянули вверх лебединые шеи чеканные кувшины. Звон металла мешался с гомоном толпы.
Ему уже за сорок. Жизнь прошла, пока он поднялся на вершину, уместил в себе весь мир, всех людей. И вот он опять один, словно на роду написано ему, обретя в другом человеке самого себя, терять его, чтобы снова искать.
А на земле опять весна. Зазеленели степи. Тополя выбросили первые стрелки листьев. Первые бутоны налились на розовых кустах.
Его дух стал как солнце — повсюду проникающее, питающее жизнь. Но как оно одиноко, солнце, в своей силе и на своей высоте! Кто может, не зажмурившись, глядеть в его лик?
Даже солнце, чтоб увидеть себя, нуждается в отражении.
Сколько вокруг людей! Но зеркала их душ занавешены себялюбием. Разве они себя любят? Нет, их любовь — питье, еда, вещи, их услаждающие, деньги, позволяющие овладевать вещами, власть, позволяющая распоряжаться другими людьми, как вещами. Их души — амбар, где без всякой связи, в беспорядке свалены предметы, среди которых они сами такая же бессмысленная неодушевленная вещь.
Что же, отказаться от вещей, от желаний? Не отказываться, но установить между ними связь. Амбар превратить в дом, где каждая вещь имеет свой смысл, связана со всеми другими единым духом человека.
Но что же такое дух? Не разум, не сердце… Может быть, это стремление к слиянию единичного с единым, к обнаружению единого в единичном? Стремление, познавая себя и мир, беспрестанно идти все дальше и глубже, овладевать все новыми сферами с тем, чтобы весь внешний мир сделать своим собственным внутренним, а свой внутренний, личный мир слить с внешним всеобщим?
Для бездуховного человека вселенная тот же амбар, переполненный до краев бессмысленными, бессвязными вещами. Только дух человека может превратить всю вселенную в его собственный дом…
Увидеть всеобщий единый смысл в каждой травинке и каждом небесном светиле, в мысли, шевельнувшейся в голове, в ребенке, шевельнувшемся во чреве, обнаружить всеобщую связь и всем своим существом ощущать ее.
Не среди вельмож, не во дворцах и палатах, а здесь вот, в лавчонках и мастерских, среди людей, у которых нет самых нужных вещей, которые недоедают, недосыпают, но ежедневно, ежечасно отдают себя другим, каждым ударом топора, стежком иглы беспрестанно одушевляют бессмысленные предметы и овеществляют свой дух, здесь, в их труде, — источник человеческой духовности.
До его слуха донесся тонкий мелодичный перезвон. То звонче, то глуше били молоточки в такт биению сердца, все быстрей и быстрей. Вдруг затихали и снова принимались за свое. От этого ритмичного малинового перезвона печаль в его сердце утихла. И родилась тихая радость, которая все ширилась и росла, пока не захватила его без остатка.
Он остановился, вслушиваясь. Рука потянулась к подолу ферадже, другая взлетела вверх. Он сделал шаг. Склонил голову к правому плечу и сперва медленно, а потом все быстрее, быстрее закружился в пляске посреди пыльной многолюдной улицы.
Оторопелая толпа с недоумением глядела на вздымающего пыль, пляшущего посреди улицы поэта.
Когда подмастерье, сидевший ближе всех к дверям, застыл с молоточком в руке, золотых дел мастер Саляхаддин поднял глаза и увидел кружившегося в пляске Джалалиддина.
Остальные подмастерья, углубленные в работу, ничего не замечали. И мастер понял: именно звон их молоточков, доносившийся из мастерской на улицу, привел поэта в экстаз.
Редкая улыбка осветила невозмутимое лицо Саляхаддина. Кивнув подмастерью, мастер взялся за молоток и застучал по тонким, подготовленным для инкрустации пластинам золота. Подмастерье, следуя его примеру, снова взялся за работу. Но какое там! Голова его невольно поворачивалась в сторону дверей, где окруженный толпой поэт плясал, возглашая свои стихи, и удары молоточка приходились совсем не туда, куда надо. Впрочем, и мастер бил не глядя.
На слух учуяв, что с мастером творится неладное, все остальные прекратили работу.