приглашение.
— Я?
— Да, ты! Попробуй скажи, что виновата я.
Я уже собирался сказать это. Но тут, к счастью, вспомнил об уроке, который дал мне отец в день моего семнадцатилетия.
«Ты, — сказал он, — вступаешь в эпоху женщин. Запомни поэтому: только безнадежные кретины хотят доказать свою правоту женщине и взывают к ее логике».
— Виноват я! — пробормотал я в бешенстве. — Если можешь, прости меня за то, что я свалял дурака. Наташа подозрительно оглядела меня.
— Ты действительно думаешь, что свалял дурака? Или это очередной подвох?
— И то и другое, Наташа.
— И то и другое?
— А как же иначе. Я совершенно сбит с толку, превратился в полного идиота. Ведь я боготворю тебя.
— Этого я как-то не заметила.
— И не надо. Мужчина, который боготворит женщину у всех на виду, напоминает слюнявого дога. А мое состояние выражается в растерянности, в беспричинных вспышках ненависти и в явной тупости. Ты делаешь из меня черт знает что! И притом все время.
Выражение ее лица изменилось.
— Бедняжка! — сказала она. — И я не могу даже взять тебя наверх. Моя соседка грохнется в обморок. А очнувшись, начнет подслушивать под дверью. Нет, это невозможно.
Я бы отдал все на свете, чтобы пойти с Наташей. Тем не менее я вдруг воспрянул духом от того, что это невозможно. Стало быть, и для других это тоже невозможно. Я обнял ее за плечи.
— Ведь у нас с тобой еще много времени впереди, — сказала она. Бесконечно много времени. Завтра, послезавтра, недели, месяцы… И все же нам кажется, что из-за этого одного, не совсем удавшегося вечера вся жизнь пропала.
— Я все еще вижу у тебя в волосах диадему от «Ван Клеефа». Я хотел сказать, опять вижу. У «Лухова» я ее уже почти не видел. Видел вместо нее фальшивый жестяной обруч девятнадцатого века.
Наташа рассмеялась.
— В ресторане ты меня терпеть не мог. Правда?
— Да.
— И я тебя тоже. Не будем повторять такие хождения. Мы ведь еще пока на грани ненависти.
— А разве от этого можно уйти?
— Слава Богу, нет. Не то жизнь превратилась бы в сплошную патоку.
Я подумал, что в этом мире явно не хватает сладкого. Но ничего не сказал. Вечно меня тянет к дешевым обобщениям. Проклятый характер!
— Мед лучше патоки, — сказал я вслух. — Ты пахнешь медом. И сегодня ты являлась в разных ипостасях. Не забывай, что я в модах профан. И принимаю их пока всерьез, верю в них. Даже когда ты надеваешь диадему, взятую напрокат.
Она потянула меня в подъезд.
— Поцелуй меня, — пробормотала она. — И люби меня. Мне нужно, чтобы меня очень любили. А теперь — убирайся! Уходи! Или я сорву с себя платье!
— Сорви! Нас никто не видит.
Она вытолкнула меня на улицу.
— Иди! Ты сам во всем виноват! Иди!
Она захлопнула дверь. Ночь была душная и влажная, и я медленно побрел к станции метро. Из метро на меня пахнуло спертым горячим воздухом, словно из подземелья, где тлела куча угля. Станция была плохо освещена. Поезд выскочил из темноты и с лязгом остановился. Вагон был почти пустой. Только в углу сидела пожилая женщина и наискосок от нее — мужчина. Я сел в другом конце вагона. И мы помчались под землей чужого города.
Это было в одно из тех мгновений, когда имена, которые люди присваивают вещам, слетают с них, подобно шелухе, и когда вещи эти внезапно предстают перед человеком без пелены иллюзий, как нечто до ужаса враждебное, отчужденное по самой своей изначальной сути. Все связи на этой земле распались. И имена потеряли смысл. Остался лишь мир, полный угрозы, мир, лишенный имени и потому таивший в себе безымянные опасности, которые подстерегали тебя на каждом шагу. Опасности эти не обрушивались на человека сразу, не хватали его за горло, не валили с ног — нет, они были куда ужасней, ибо они подкрадывались беззвучно, незаметно.
Я взглянул в окно — мимо меня проносилась эта чужая тьма, заглядывавшая в окна тускло освещенного поезда, в котором еще сохранилась капля человечности, правда, уже совсем чуждой, призрачной, как полет летучей мыши: очертания лиц, кивок головы, частичка тепла, прикосновение плеч — язычок пламени из иного, безымянного мира, походивший на вольтову дугу и создававший впечатление моста, перекинутого через бездну. Но лишь впечатление — в действительности уже ничто не могло преодолеть хаос безграничной отчужденности и безнадежного одиночества. Не безобидного сентиментального одиночества, но одиночества абсолютного, в котором человек — это задуваемая ветром искра жизни — первая и последняя.
XVIII
Кан попросил меня сопровождать его.
— Речь идет о разбойничьем нападении, — сказал Кан, — на человека по имени Гирш. Надо вступиться за доктора Грефенгейма.
— Это тот Гирш, который облапошил Грефенгейма?
— Вот именно! — ответил Кан грозно.
— Тот Гирш, который утверждает, что никогда в жизни не получал ничего от Грефенгейма. А разве у Грефенгейма есть хотя бы клочок бумаги, обличающий Гирша?
— Все верно. Поэтому я и называю наш поход разбойничьим. Если бы у Грефенгейма была в руках хоть какая-нибудь расписка, на худой конец даже письмо, мы обратились бы к адвокату. Но у него в руках — воздух, в кармане — ни гроша и — золотая голова. Тем не менее он больше не может сдавать свои экзамены из-за отсутствия денег. Как-то раз он написал Гиршу и не получил ответа. До этого он сам заходил к нему. Гирш незамедлительно, хотя и вежливо, выпроводил его и пригрозил, что если Грефенгейм явится снова, он привлечет его к ответственности за шантаж. Он решил, что его вышлют. Все это я знаю от Бетти.
— Вы посвятили Грефенгейма в свой план?
Кан обнажил зубы в усмешке.
— Как бы не так! — сказал он, засмеявшись. — Грефенгейм ляжет костьми у дверей Гирша, чтобы не допустить нас к нему. Все тот же извечный страх!
— А Гирш знает, что мы к нему придем?
Кан кивнул.
— Я подготовил его. Два телефонных звонка.
— Он вышвырнет нас вон. Или велит сказать, что его нет дома.
Кан опять обнажил зубы. Это была его манера улыбаться, но когда он так улыбался, я предпочитал не иметь его среди своих врагов. Да и походка у Кана изменилась. Он шел сейчас быстрее, шаги стали шире, морщины на лице разгладились. Я подумал, что так он, наверное, выглядел во Франции.
— Нет, Гирш будет дома!
— Со своим поверенным, чтобы привлечь нас за шантаж.
— Не думаю, — сказал Кан и вдруг остановился. — Стервятник живет здесь. Недурно, не правда ли?