— Тогда дайте чек.
Внезапно Гирш отпустил овчарку.
— Гарро, куш! — крикнул он, открывая дверь. Собака убежала. Гирш закрыл за ней дверь.
— Наконец-то! — сказал Кан.
— Я не дам вам чека, — заявил Гирш. — Вы ведь понимаете почему.
Я смотрел на него с интересом. Сначала я не думал, что он так быстро уступит. Наверное, Кан был прав. Всепоглощающий страх в сочетании с конкретным чувством вины лишил Гирша уверенности в себе. Кроме того, он быстро соображал и так же быстро действовал. Если только не собирался выкинуть какой- нибудь фортель.
— Завтра я приду к вам опять, — сказал Кан.
— А как же бумаги?
— Уничтожу их завтра на ваших глазах.
— Я дам деньги только в обмен на бумаги.
Кан покачал головой.
— Чтобы вы узнали имена тех, кто готов свидетельствовать против вас? Исключено!
— Какая у меня гарантия, что вы уничтожите именно те бумаги?
— Я даю слово, — сказал Кан. — Моего слова достаточно.
Гирш снова беззвучно пожевал что-то.
— Хорошо, — сказал он вполголоса.
— Завтра в то же самое время! — Кан поднялся с позолоченного стула.
Гирш кивнул. И вдруг весь покрылся потом.
— У меня болен сын, — прошептал он, — единственный сын! А вы… Как не стыдно! — сказал он внезапно. — Я в отчаянии. А вы!..
— Надеюсь, ваш сын поправится, — ответил Кан спокойно. — Доктор Грефенгейм наверняка назовет вам лучшего здешнего врача.
Гирш не ответил. Лицо его одновременно выражало и злобу и боль. Злоба застыла у него в глазах, и он горбился сейчас сильнее, чем вначале. Но я уже не раз убеждался, что боль из-за утраты денег бывает не менее сильной, чем любая другая боль. Не исключено также, что Гирш видел таинственную связь между страданиями сына и его, Гирша, подлостью в отношении Грефенгейма. Не потому ли он так быстро уступил? И не возросла ли его злость из-за невозможности сопротивляться? Как ни странно, мне было его почти жаль.
— Я совсем не уверен, что сын его действительно болен.
— Думаю все же, что это так.
Кан взглянул на меня с усмешкой.
— Не уверен даже, что у него вообще есть сын, — сказал он.
Мы вышли на улицу: было жарко и влажно, как в парильне.
— Вы считаете, что с Гиршем завтра будет немного возни?
— Думаю, нет. Он боится, что не получит американского гражданства.
— Зачем вы, собственно, взяли меня? Я ведь вам скорее мешал. При свидетелях Гиршу приходилось держаться осторожнее. Без меня вам, наверное, было бы легче.
Кан засмеялся.
— Но не намного. Зато мне очень помогла ваша внешность.
— Почему?
— Да потому, что вы выглядите так, как представляют себе арийцев колченогие и чернявые фюреры в Германии. Евреи типа Гирша не принимают своего брата всерьез. Но ежели ты явился с эдакой «белокурой бестией», они ведут себя совсем иначе. Полагаю, вы здорово напугали Гирша.
Я вспомнил, что не так давно мне волей-неволей пришлось защищать Германию от Фрезера. Теперь меня использовали как средство устрашения, как нациста… Я не такой уж мастер находить во всем смешную сторону и в данном случае ничего смешного не увидел. Я чувствовал себя так, словно меня облили помоями.
Но Кан ничего не замечал. Пружинящей походкой он шел сквозь неподвижный зной этого невыносимо душного дня; шел, подобно охотнику, который обнаружил дичь.
— Наконец хоть какой-то просвет в этой скуке. Надоело все до чертиков! Я не привык быть в безопасности. В этом смысле я человек безнадежно испорченный.
— Почему вы не запишитесь добровольцем? — спросил я сухо.
— Записался. Но вы ведь знаете, что нас почти не берут на войну, мы «нежелательные иностранцы». Прочтите, что написано в вашем удостоверении.
— У меня его нет. Я еще на ступеньку ниже вас. И все же вы — другое дело. Уверен, что в Вашингтоне известно о вашей деятельности во Франции.
— Известно. И потому мне еще меньше доверяют, опасаются двойной игры. Тот, кто совершал такие дерзкие поступки, мог обладать удивительного рода связями. Такова логика официальных учреждений. Я не удивлюсь, если меня посадят за решетку. Наша эпоха — эпоха кривых зеркал, где все выглядит нелепым. — Кан засмеялся. — К сожалению, это интересно только писателям, но не нам, простым смертным.
— Вы действительно собрали подписи эмигрантов против Гирша?
— Конечно, нет. Поэтому я и запросил всего тысячу долларов, а не всю сумму. Пускай Гирш считает, что он еще легко отделался.
— По-вашему, он считает, что совершил выгодный бизнес?
— Да, бедный мой Росс, — сказал Кан сочувственно, — так устроен мир.
— Мне хочется поехать в какое-нибудь тихое местечко, — сказал я Наташе. — За город или к озеру, где не будешь обливаться потом.
— У меня нет машины. Позвонить Фрезеру?
— Ни в коем случае.
— Совсем не обязательно брать его с собой. Мы просто одолжим у него машину.
— Все равно не надо. Лучше поедем в метро или на автобусе.
— Куда?
— Вот именно, куда? В этом городе летом, по-моему, вдвое больше жителей, чем обычно.
— И повсюду — жара невыносимая. Бедный мой Росс!
С досады я обернулся. Сегодня меня уже второй раз назвали «бедным Россом».
— Нельзя ли поехать в «Клойстерс», где выставлены ковры с единорогами? Я их никогда в жизни не видел. А ты?
— И я не видела. Но музеи по вечерам закрыты. Для эмигрантов тоже.
— Иногда мне все же надоедает быть эмигрантом, — сказал я, еще более раздосадованный. — Сегодня я, к примеру, весь день был эмигрантом. Сперва с Силверсом, потом с Каном. Как ты относишься к тому, чтобы побыть просто людьми?
— Когда человеку не надо заботиться ни о своем пропитании, ни о крове, он перестает быть просто человеком, дорогой мой Руссо и Торо. Даже любовь ведет к катастрофам.
— В том случае, если ее воспринимают иначе, чем мы.
— А как мы ее воспринимаем?
— В общем плане. А не в частном.
— Боже правый! — сказала Наташа.
— Воспринимаем, как море. В целом. А не как отдельную волну. Ведь ты сама так думаешь? Или нет?
— Я? — В голосе Наташи слышалось удивление.
— Да, ты. Со всеми твоими многочисленными друзьями.
Наступила краткая пауза. Потом она сказала:
— Как по-твоему, рюмка водки меня не убьет?
— Не убьет. Даже в этой душной дыре.
Злясь без причины, я попросил у Меликова — сегодня дежурил он бутылку водки и две рюмки.
— Водку? В такую жару? — удивился Меликов. — Будет гроза. Парит ужасно. Хоть бы у нас установили