И это был обычный прием. Сначала осторожно узнать о людях, которые не так уж близки твоему собеседнику.
— Он в Нью-Йорке, — ответил Лахман.
— Он тоже? Как ему удалось перебраться сюда?
— А как все перебирались сюда. Благодаря тысяче случайностей. Никого ведь из нас не было в составленном американцами списке знаменитостей.
Меликов выключил верхний свет и вытащил бутылку из-под стойки.
— Американская водка, — сказал он. — Нечто вроде калифорнийского бордо или бургундского из Сан-Франциско. Или рейнского из Чили. Салют! Одно из преимуществ эмиграции в том, что приходится часто прощаться и посему можно часто выпивать в честь новой встречи. Создается иллюзия долголетия.
Ни Лахман, ни я не ответили ему. Меликов был человеком иного поколения: то, что нам еще причиняло боль, для него уже стало воспоминанием.
— Салют, Владимир! — Я первый прервал молчание. — И почему мы не родились йогами?
— Я бы удовольствовался меньшим — не родиться евреем в Германии, сказал Лахман-Мертон.
— Воспринимайте себя как первых граждан мира, — невозмутимо заметил Меликов. — И ведите себя соответственно как первооткрыватели. Настанет время, и вам будут ставить памятники.
— Когда? — спросил Лахман.
— Где? — спросил я.
— На Луне, — сказал Меликов и пошел к конторке, чтобы выдать ключ постояльцу.
— Остряк, — сказал Лахман, поглядев ему вслед. — Ты работаешь на него?
— То есть?
— Девочки. При случае морфий и тому подобное. Кажется, он и букмекер к тому же.
— Ты из-за этого сюда пришел?
— Нет. Я по уши влюбился в одну женщину. Ей, представь себе, пятьдесят, она родом из Пуэрто-Рико, католичка и без ноги. Ей ампутировали ногу. У нее шуры-муры с одним мексиканцем. Явным сутенером. За пять долларов он согласился бы сам постелить нам постель. Но этого она не хочет. Ни в коем случае. Верит, что Господь Бог взирает на нас, сидя на облаке. И по ночам тоже. Я сказал ей: Господь Бог близорук. Уже давно. Не помогает. Но деньги она берет. И обещает. А потом смеется. И опять обещает. Что ты на это скажешь? Неужели я для этого приехал в Штаты? Черт знает что!
У Лахмана из-за хромоты появился комплекс неполноценности, но, судя по его рассказам, раньше он пользовался феноменальным успехом у дам. Об этом прослышал один эсэсовец и затащил Лахмана в пивнушку штурмовиков в районе Берлин-Вильмерсдорф — хотел его оскопить. Но эсэсовцу помешала полиция это было еще в тридцать четвертом. Лахман отделался несколькими шрамами и четырьмя переломами ноги, которые плохо срослись. С тех пор он стал хромать и пристрастился к женщинам с легкими физическими изъянами. Остальное ему безразлично, лишь бы дама обладала солидным и крепким задом. Даже во Франции в невыносимо тяжелых условиях Лахман продолжал свою карьеру бабника. Он уверял, что в Руане крутил любовь с трехгрудой женщиной, у которой к тому же груди были на спине.
— А задница у нее твердая, как камень, — протянул он мечтательно, горячий мрамор.
— Ты ничуть не изменился, Курт, — сказал я.
— Человек вообще не меняется. Несмотря на то, что дает себе тысячу клятв. Когда тебя кладут на обе лопатки, ты полон раскаяния, но стоит вздохнуть свободнее, и все клятвы забыты, — Лахман на секунду задумался. Что это: героизм или идиотизм?
На его сером, изрезанном морщинами лбу выступили крупные капли пота.
— Героизм, — сказал я, — в нашем положении надо украшать себя самыми хвалебными эпитетами. Не стоит заглядывать чересчур глубоко в душу, иначе скоро наткнешься на отстойник, куда стекаются нечистоты.
— Да и ты тоже ничуть не изменился. — Лахман-Мертон вытер пот со лба мятым носовым платком. — По-прежнему склонен к философствованию. Правда?
— Не могу отвыкнуть. Это меня успокаивает.
Лахман неожиданно усмехнулся:
— Дает тебе чувство превосходства! Вот в чем дело. Дешевка!
— Превосходство не может быть дешевкой.
Лахман умолк.
— Зачем возражать? — сказал он. И немного погодя со вздохом вытащил из кармана пиджака какой- то предмет, завернутый в папиросную бумагу. — Четки, собственноручно освященные папой. Настоящее серебро и слоновая кость. Как ты думаешь, на нее это подействует?
— Каким папой?
— Пием. Каким же еще?
— Бенедикт Пятнадцатый был бы лучше.
— Что? — Лахман взглянул на меня, явно сбитый с толку. — Ведь Бенедикт умер. Что ты мелешь?
— У него чувство превосходства было развито сильнее. Как у всех мертвецов, впрочем. И это уже не дешевка.
— Ах, вот как. Ты ведь тоже остряк! Совсем забыл. Последний раз, когда я тебя видел…
— Замолчи! — сказал я.
— Что?
— Замолчи, Курт. Не надо.
— Ладно. — Лахман поколебался секунду. Потом желание излить душу победило. Он развернул светло-голубую папиросную бумагу. — Маленький кусочек оливкового дерева из Гефсиманского сада. Подлинность заверена официально. Неужели и это не подействует? — Лахман не отрываясь смотрел на меня умоляющим взглядом.
— Конечно, подействует. А бутылки иорданской воды у тебя не найдется?
— Нет.
— Тогда налей.
— Что?
— Налей воды в бутылку. В вестибюле есть кран. Подмешай немного пыли, чтобы выглядело естественно. Никто ведь ничего не заподозрит, у тебя уже есть нотариально заверенные четки и оливковая ветвь. Не хватает только иорданской водицы.
— Не наливать же ее в водочную бутылку!
— Отчего нет! Соскребем наклейку! У бутылки достаточно восточный вид. Твоя пуэрториканка наверняка не пьет водку. В лучшем случае ром.
— Она пьет виски. Странно, правда?
— Нет.
Лахман задумался.
— Бутылку надо запечатать — так будет правдоподобнее. У тебя есть сургуч?
— Еще чего захотел? Визу и паспорт? Откуда у меня сургуч?
— У человека бывают самые неожиданные вещи. Я, например, много лет таскал с собой кроличью лапку, и когда…
— Может, у Меликова найдется?
— Верно! Он постоянно запечатывает посылки. Как я сам не додумался!
Лахман, хромая, отчалил.
Я откинулся на спинку кресла. Было почти темно. Тени и призраки умчались на вечернюю улицу сквозь светлый дверной проем. В зеркале напротив тускло-серое пятно тщетно пыталось приобрести серебристый блеск. Плюшевые кресла стали лиловыми, и на мгновение мне показалось, что на них запеклась кровь. Очень много крови. Где я видел столько крови?.. Кровь на трупах в маленькой серой комнате, за окнами которой полыхал невиданный закат. И от этого все предметы потеряли свою яркость и стали как бы грязными — серо-черными и темно-бурыми, почти лиловыми. Все приобрело эти цвета, даже человек у окна. Внезапно он повернул голову, и на него упали лучи заходящего солнца: одна половина лица стала огненной, другая оказалась в тени. И тут раздался голос, неожиданно высокий, писклявый. «Продолжаем! Следующий», — произнес он с легким саксонским акцентом.